мая. Читал «Элефантиду»*. Какое томление неутоленной, мятущейся, насильно измельченной души, какое изобилие встреч, впечатлений, желаний, опьянений, разочарований, привязанностей. Эластичность душевной жизни, множественность сдвигов и тревог — и в то же время неприкаянность, сознание собственного плена, тоска по мотоциклу, который бы переехал ее. Эта повесть еще сильнее подчеркнула мою убогую и монотонную старость. Старость это всегда уединение, и всегда глупость, и всегда стыд. Стыдно седых волос, как позора. Вчера приезжал человек из телевизора (со странным именем Изольд Юльевич), просит выступить, а я отказался, стыдно показываться таким стариком! Сегодня я весь день в Гослите — из меня пила кровь Марья Ефимовна по поводу первого тома Некрасова. Манера ее палачества заключается в том, что, рассматривая вместе с вами вашу работу, она каждую минуту отвлекается в сторону, устанавливая мнимую связь между рассматриваемой страницей и своими рацеями. Рацеи обо всем — о Чехове, о любви к Лескову, о музыке, о разных фактах своей биографии, причем доверчивый и дружеский тон этой биографии каждую минуту сменяется грубыми попреками за опоздание, за неудачные формулировки, за отсутствие унификации в знаках препинания — и вновь переходит к приятельской болтовне на всевозможные темы. Оттого вместо трех часов она держит меня пять или шесть. Сегодня от ее празднословия у меня разболелся живот, словно я проглотил ножницы, и по глупости я

1953 с такой режущей болью поехал к Литвиновым — к

Маше и Вере — познакомиться с ними. Девочки оказались поразительные (с дивным цветом лица), с той прелестной уютностью, какая мне теперь нужна как хлеб, но все время у меня в желудке ворочались проглоченные ножницы, и пребывание у них было для меня страшной физической пыткой. Как я высидел у них 1 1/2 часа, непонятно. Танин муж лепил статуэтку (Мишину жену и ее дочку), жена в это время читала сказку о Василисе Прекрасной, девочки сидели и слушали, а Таничка готовила для них ванну. (Майский все еще в заключении.) Я в полуобморочном состоянии от боли, все же был счастлив, что вижу Айви Вальтеров- ну — единственную, ни на кого не похожую, живущую призраками английской литературы ХУШ, Х1Х и XX вв. Как она взволновалась, когда я смешал поэта Гаусмана (Housman) с поэтом «А. Е.», участником ирландского возрождения. Как будто речь идет об ее личных друзьях! Сколько в ней душевного здоровья, внутреннего равновесья, спокойствия, как любит она и понимает Таню, внуков, Мишу, сколько оттенков в ее юморе, в ее отношениях к людям — и какой у нее аппетит! Курица, пироги и еще какая-то обильная снедь уничтожалась ею с молниеносной поспешностью. Та- ничка в тисках своих семейственных домашних работ и литературных трудов — была предо мной, как в тумане: вращение ножниц в желудке сделало для меня невозможным какой бы то ни было связный разговор о шекспировой пьесе.

7 мая. Проработал часов десять, не отходя от стола, а боль в желудке не унимается. Не сплю которую ночь. Читаю опять «Эле- фантиду». Пестрая, легкая, шалая, талантливая, неутоленная жизнь. Продержал корректуру двух томов Некрасова для Гослита и одного для Детгиза. Нужно для Аветовны писать о Маяковском. Для Треневской семьи — рецензию о романе Тренева. Что-то такое для телевизора. А для себя? Чего бы я хотел для себя? Чтобы М. Б. выздоровела, а я лежал бы на диване и читал бы Агату Кристи.

Словно хожу по цветистому лугу,

Но ни травы, ни цветов уж не мну*.

Был с Фединым на кладбище. Говорю ему: «я распорядился, чтобы меня похоронили здесь». Он: я тоже думал об этом.

И утро, и вечер, и полдень мои позади*.

Люша и Женя усугубили мою тоску, мое одиночество, мою отрешенность от живых. В «Элефантиде» есть гениальные места, по тональностям. Например о разговоре с Varga

Статейка Тарасенкова в «Литгазете» глубоко 1953

оскорбила меня* — не знаю, чем, — должно быть, своим хлестаковством. Хотя намерения у него были самые добрые.

Читал еще раз «Элефантиду» — какое богатство оттенков, эскапад, очаровательных полумыслей, небрежностей, гениальных определений, брошенных на лету зоилиад и заноз, — какая вихревая, поэтичная, ни на чью не похожая жизнь.

Свалил с себя 60 печ. листов корректуры, и словно из меня вынули все мозги — не оставили ни сердца, ни крови. Пустой, безличный, отвратительно несчастный старик.

мая. Выйти бы за ворота и встретить кого-нибудь симпатичного!

Встретил Всеволода Иванова вместе с Тамарой Владимировной. «Ломоносов» пойдет на днях.

Он: Ливанов обнаружил большой талант раньше всего как цензор: он выбросил из пьесы все человеческие черты Ломоносова — и пьянство, и любовную часть, обеднил, обкорнал пьесу.

Тамара Владимировна: И нужна — я прямо скажу — гениальность Всеволода, чтобы не чувствовался этот изъян…

Перейти на страницу:

Похожие книги