Вот в пролетке проехал помятый торговец в шляпе, тесном пиджаке и полосатом галстуке. Спешит на железнодорожную станцию, где пленные австрийские солдаты грузят муку для армии. А потом он поспешит назад, домой, чтобы подсчитать только что напечатанные купюры смерти – мертвецки фиолетовые бумажки достоинством в пятьдесят динаров с безжизненными ликами победоносного сербского воина, который, весь скрючившись, в отчаянии дремлет, и сербской крестьянки, которая подняла охапку сена, но по застывшему взгляду которой понятно, что она не знает, что с ним делать.
Смерть еще не всех настигла.
Деньги все еще печатаются. Безобразнее смерти.
Не знаю, почему я, такой слабый, отправился в длительную прогулку по дороге, ведущей в Крагуевац. Я медленно брел в холодке от шпалер с яблонями, посаженными по обе стороны дороги, и размышлял о явно удачном примере практичной любви к путникам. Яблоки были в основном зеленые, но, похоже, что некоторые уже можно есть. Я не решился. Мой сморщившийся от долгого поста, уменьшившийся желудок точно не перенес бы незрелые плоды. То тут, то там я видел на золотисто-желтых нивах жнецов. На самом деле больше было женщин. Не знаю, как их правильно называть – жницы?
Я гулял уже больше часа и очень устал. Солнце начало медленно заходить за горизонт. И я решил вернуться назад, а потом, у первых домов села, угнездившегося в месте перехода моравской равнины в холмистый край Шумадии, увидел загадочного крестьянина, который меня регулярно навещал, пока я боролся со смертью.
Меня убедили, что Архангел с голубыми глазами и белыми волосами, который склонялся надо мной, чтобы проверить, что я готов к тому, чтобы мне острым ножом вырезали душу и унесли ее в неизвестном направлении, был на самом деле доктором Голдштайном из Одессы, который мне ножом открывал стиснутые зубы, чтобы сестры могли вливать в иссушенное горло необходимую жидкость. Но никто в больнице, а в действительности Учительской школе, приспособленной для нужд военного госпиталя, не заметил крестьянина, о котором я после перенесенной лихорадки всех расспрашивал. А он на самом деле был тут. У моих ног. В парадной одежде – черном тулупе из овчины, белой льняной рубахе без воротника, застегивающегося у шеи, и вышитом черном галстуке. И подпоясанный ярким кушаком. Он ничего не говорил, а только смотрел на меня.
Из-за высоко выгнутых, тонких бровей на морщинистом лице тот крестьянин выглядел так, словно все время чему-то удивлялся. Глаза у него были темные, усы с проседью и не очень густые, но более всего взгляд привлекал необычный нарост на его лице, похожий на мешочек, висевший у него под левым глазом. Все меня убеждали, что тот крестьянин – просто плод моего лихорадочного воображения, что для больных тифом было в порядке вещей.
А сейчас он стоял под яблоней и смотрел на меня с тем же равнодушным выражением лица. И я стоял и смотрел на него. А потом он – как будто бы я ему надоел – развернулся и пошел по дороге впереди меня. Я, конечно же, двинулся следом.
Село, через которое мы проходили, казалось мне знакомым. Покосившиеся низкие частоколы, домики, покрытые сводчатой черепицей и побеленные, с островками штукатурки из грязи и половы. Почти у каждого домика были маленькие сени, огражденные низкой стенкой и деревянными столбами, поддерживавшими свод, а перед домами – зеленевшие травой дворы с одиночными плодовыми деревьями и высокими грецкими орехами…
На грецких орехах развевались черные флаги. На каком-то дереве один, на каком-то – два. Мрачные ордена великой победы.
Нигде никого – ни во дворах, ни в сенях. Хотя солнце все еще стояло довольно высоко, все вдруг окрасилось в необычный серебристый цвет. Словно озарилось лучами неестественно яркой, ослепительной луны. Я побоялся потерять сознание, и у меня тотчас же сильно заболело плечо, которое я повредил, потеряв сознание в больнице, в самом начале болезни. Сознание и тело крепко связаны между собой. И им не на пользу, когда эта связь ослабевает.
Мы переправились по деревянному мосту через речушку и пошли по селу, поднимаясь по пустой дороге в горку. Подъем не был каким-то особенно крутым, но мои ноги уже онемели от непривычно долгой ходьбы. Крестьянин не оборачивался. Он шагал медленно, словно хорошо сознавая мои возможности и не желая, чтобы я отставал.
Когда мы вышли из села, он впервые обернулся. Остановился, поглядел на меня и исчез из виду, в кустах на склоне справа.
Я добрался до тропы, что вела от дороги на холм, но своего проводника больше не видел. И лишь услышав разносившийся с холма песенный плач пронзительного женского голоса, я осознал, что какое-то время находился в полной тишине. Проходя по селу, я не слышал ни лай собак, ни крик петухов, ни чириканье воробьев. Ничего. Я слышал только свой пульсирующий кровоток.
Походившее на причитание пение было устрашающим и вместе с тем гипнотически притягательным. Преодолевая робость, которую я ощутил впервые за долгий период времени, я начал подниматься вверх, к невидимой моравской сирене.