Зимой, когда булыжник обледеневал, мы прикручивали к валенкам снегурки и «английские» коньки (так они назывались, уже не снегурки, но еще не «гааги» и не «норвеги») с помощью обрывков бельевой веревки, продетой в ушки над полозьями, и щепок и выходили «на лед». Иногда посреди переулка мы устраивали игру в хоккей с самодельными клюшками (однако самый «крюк», а также рукоять непременно должны были быть обмотаны широкой изоляционной лентой, как это было у игроков в командах мастеров). Мне до сих пор снятся порой эти ледовые ристалища под рассеянным желтым светом, исходящим в виде расфокусированного конуса, от единственного на весь переулок фонаря. Ледовая корка не меняла естественный рельеф мостовой, и мы не столько скользили на коньках, сколько подпрыгивали на них, перескакивая с булыжника на булыжник.
У нас были любимцы среди мастеров хоккея, во всяком случае, у тех из нас, кто хоть раз побывал на хоккейных матчах, проводимых на открытом воздухе перед Западной трибуной стадиона «Динамо». И мы старались подражать А. Тарасову и Сологубову, Бабичу, Шувалову и Боброву. Моим же любимцем был похожий на пингвина в своих доспехах вратарь Григорий Мкртчян.
Возле ворот на тротуарах возвышались гранитные тумбы в форме конуса со срезанной вершиной. Они еще походили на гигантских размеров наперстки или куличики, которые с помощью ведерок возводят в песочницах малыши. Уже после того как они исчезли (их ликвидировали, должно быть, тогда, когда асфальтировали переулок), мы узнали, что к этим тумбам привязывали лошадей, они так и назывались: «коновязные».
По Кропоткинской (до и после этого временного названия — Пречистенке) ходили трамваи. Я не относился к тем смельчакам, которые любили прокатиться на «колбасе» — змееобразном приспособлении из дутой резины, помещавшемся снаружи вагона и выполнявшем роль сцепления между буферами.
Юрий Карлович Олеша еще застал и описал в своей знаменитой книге «Ни дня без строчки» те времена доэлектрической эры, когда вагончики по рельсам двигались с помощью лошадиной тяги. Этот вид транспорта назывался «конка». И пассажиры такого вагончика привставали со своих мест, а мужчины снимали картузы, когда где-нибудь у Пречистенских ворот в вагон входил Лев Николаевич Толстой, ехавший к себе домой, в усадьбу, находившуюся в Хамовниках.
Чтобы въехать во двор нашего дома, надо было приоткрыть чугунные ворота. Они исчезли в первые же годы перестройки, как только было объявлено, что с особой охотой и по особым расценкам в качестве металлолома принимаются цветные и тяжелые металлы, а в ларьках появился дешевый заграничный питьевой спирт с благородным названием «Рояль».
На противоположной стороне переулка, чуть ближе к Остоженке, во времена моего детства именовавшейся Метростроевской, до сих пор находится дом, описанный М. А. Булгаковым как «Дом Мастера».
А чуть дальше, по той же стороне, располагался двухэтажный дом, в котором находилась студия Евгения Багратионовича Вахтангова. В этом доме познакомились друг с другом Марина Цветаева, Юрий Завадский, Павел Антокольский, Сонечка Голлидэй, описанная Цветаевой в очерке. А знаменитая артистка Вахтанговского театра, первая исполнительница роли Турандот, Цецилия Львовна Мансурова взяла себе сценический псевдоним по названию нашего переулка.
Наш дом, видимо, изначально был задуман как пристанище театральных деятелей, ибо с некоторых пор в нем стали селиться работники Малого театра. Он так и назывался среди жителей соседних домов — «Дом Малого театра» или просто «Дом Малого». Как магазин на углу Еропкинского и Кропоткинской — «Научным». Почему? Может быть, оттого что находился неподалеку от Дома ученых? («Марь Иванна, в „Научном“ ножки свиные дают. Вам не надо на студень?» — такое или что-то подобное могла спросить одна у другой соседка в нашей коммуналке.)
Сейчас я вспоминаю эти великие тени, обогатившись элементарными знаниями по истории отечественного театра. Но тогда, в конце сороковых — начале пятидесятых, для меня Константин Зубов не был ни блистательным лордом Болингброком в «Стакане воды» Э. Скриба (этот спектакль на сцене филиала Малого я увидел гораздо позже), ни Фамусовым в «Горе от ума», который был ненамного упитаннее и старше Михаила Ивановича Царёва, игравшего Чацкого, а был хорошо одетым господином, от которого пахло хорошим мылом, с апоплексического цвета и вида лицом, которое он нес с таким достоинством, будто это и было если не знамя, то уж точно лицо самого передового в мире советского театрального искусства. «Работники театра! Выше знамя советского театрального искусства! Знамя борьбы за торжество социалистического реализма на советской сцене», — восклицал диктор, ведущий репортаж о шествии трудящихся во время первомайской демонстрации, когда перед трибуной Мавзолея проходила колонна орденоносных артистов академических театров.