Вы, однако, не заметным для себя образом сами себе противоречите: «если бы у евреев не существовало «status in statu», говорите Вы в другом месте, у них не хватило бы упорства в самосохранении на 40 веков, надоело бы и сохранять себя такой срок». Сильно же, должно быть, они страдали, если и Вы удивляетесь, что у них достало упорство в самосохранении! Вы говорите, что русский простолюдин несет тягостей чуть ли не больше еврея? О, может быть, я и не буду спорить с Вами об этом (хоть я и не подтверждаю этого); но в этом не вся суть дела. Дело в том, к<а>к относятся к этому страданию. За крестьян кричали все; делу крестьян посвящено было много прекрасных и благородных сил; за дело крестьян еще недавно проливали на могиле Самарина горячие слезы благодарности. Знали ли об этом русские евреи? Много ли таких, которые протянули им руку помощи? За крестьян ратовали высшие классы, русская интеллигенция; у евреев же и самая эта интеллигенция страдала и страдает как народ. Последнее обстоятельство, Федор Михайлович, не маловажно. Крестьяне, по крайней мере, не страдали нравственно; то, что было делом людей, они принимали за желание Бога, и этому Богу покорились; они не могли поэтому озлобляться, не могли сделаться такими обидчивыми, щепетильными и раздражительными, какими сделались, по Вашему выражению, образованные евреи. (Это, впрочем, еще Бог знает, пишут ли Вам такие уж образованные евреи, а если последнее предположение верно, то такими сделались не только образованные, но и мало-мальски развитые евреи.). Кто знает, может быть, нравственно-то какой-нибудь Милютин выстрадал за крестьянское дело гораздо больше, нежели сами крестьяне? С евреями не то: они знают, что страдают по милости людей; знают, что их презирают; знают, что когда-то были свободны; огромная часть их знает, наконец, что такое человеческое достоинство и что люди, такие же люди, как и они, тоже созданные по образу и подобию Божьему, не имеют права попирать это достоинство. Повторяю, к крестьянам относились человечно, над их страданиями не насмехались. Если евреи и не ратовали за крестьян, то, с другой стороны, пусть назовут мне тех, которые были против их освобождения. Мне кажется, странно было бы даже требовать, чтобы они хлопотали за крестьян. Не известно разве, что того, чего люди не могут добиться для себя, они не станут добиваться и для других? С другой стороны, давно ли евреи стали образовываться? Подобно тому, как и сами крестьяне, масса евреев могла и не понимать этой реформы. Что же касается до мало-мальски образованных, то как им было выразить свое сочувствие? действующих друзей народа было много и без них.
Нет сомнения, что если бы и за еврейский вопрос взялись хоть некоторые хорошие и сильные люди, пишущая Вам эти строки не вздумала бы затрагивать его; она предоставила б этот вопрос более образованным, высшим и лучшим людям; она не осмелилась бы писать Вам эти строки даже в том случае, если бы и тогда охотно пожертвовала 10 лет своей жизни за одно только, по видимому, ничтожное право своего народа, хоть бы за одно только право местожительства напр. Если бы Вы знали сколько из-за этого происходит зла, Вы ужасались бы не меньше меня; да и шутка ли это в самом деле? Я русская под<д>анная, отчего же бы мне нельзя было жить в России, везде, во всей России, где бы я ни захотела? Что я, в самом деле, за язва, которой все так боятся? (Впрочем, я не совсем то о себе говорю; я, кажется, привилегированная особа) <…>. Подумайте, Федор Михайлович, о том, что крестьянская реформа есть вместе с тем и реформа государственная, что крестьян в России не три миллиона, что крестьянская реформа требовала больших жертв и более крепкого обсуждения. (Да и для чего говорить о том, что было, благо теперь нет!) Вы говорите, что права евреев относительно местожительства весьма и весьма расширились в последние 20 лет? Но зачем же Вы хотите заткнуть рот какой-нибудь ничтожной конфеткой? Что из того, что в последние 20 лет права эти несколько расширились? В это время ведь переменились и люди. К счастью 20 лет жизни развивают людей и заставляют их сознательнее относиться к действительности. Для нас эти лучшие законы имеют такое же значение, как для прежних людей прежние, худшие законы. То, чего усиленно требовала не одно только время, но и справедливость, для евреев еще не было сделано.
Говоря, что евреи постоянно жалуются на ненависть, Вы указываете на то, как относится к ним русский народ. Еще бы! Смейтесь надо мною, Ф. М., но и я все таки люблю русский народ; я и прежде знала как этот народ относится к евреям. Но Вы, должно быть, не знаете на что именно евреи жалуются. Они не на народную ненависть жалуются, не на народ (об отношениях которого к евреям я бы сама могла Вам кое-что сказать), а на интеллигенцию, на образованных русских. Обратите внимание хоть бы на следующее: еврей не ест с мужиком, и последний объясняет, что «у него вера такая»; Вы рассказываете об этом, и в Ваших словах слышен укор и даже презрение. «И эти-то евреи, говорите Вы, не хотели есть с ними!». Простолюдин сознает высшую причину, и от всей души извиняет еврея; Вы же укоряете его за это. Вы не хотите понять, что свою пищу еврей ест и с христианином; что, если он не ест с христианином, так только потому, что ему нельзя есть той пищи, которую употребляет последний. В чем же здесь обида? Христианин и его пища — две вещи совершенно разные. Далее, евреи молятся, и крестьяне не мешают им: «это у них такая вера, говорят они почти с одобрением», а между тем евреи хотят построить синагогу в Петербурге, и им говорят, что нельзя; но я уже затрагиваю посторонние факты, а я решилась не затрагивать их, довольно об этом.
Вы пять лет ждали, Федор Михайлович, пока прочли, что евреи, «которых так много на свете», набросились на негров. Вы ждали?! Да что удивительного в том, что Вы прочли, наконец? Подобно тому к<а>к Вы ждали, ждали и ждали, ждут и другие. Они ждут, ждут, не дождутся, так сами пишут: «что, дескать, не могу? Это так трудно?» Да и раздолье какое: жидов обругают, деньжонки получат, Суворин встретит с распростертыми объятиями, шутка ли! О, пусть я увлекаюсь, пусть я преувеличиваю, пусть я не имею права усомниться в абсолютной честности некоторых из наших деятелей и газетных редакторов; но отчего же не преувеличивать немного и мне? Я ведь не общественный деятель, мои слова не имеют значения, они ничтожны даже и тогда, если бы я решилась вручить в руки правосудия не только слова, но и жизнь мою за это дело (еврейское дело).
Вы говорите, что слово «все» что-нибудь да значит; полноте, да какое же это «все»? Разве Россия составляет весь мир? А европейские державы в настоящее время? И русский даже народ, который, как Вы сами утверждаете, относится к ним гораздо сердечнее? а те, которым не дают говорить правду? Разве все они ничто? Вы делаете предположение о том, что было бы, если бы евреи были господствующими, а русские подчиненными. Я не стану спорить с Вами о том «что было бы»; но ведь не погладили бы Вы их тогда по головке, не похвалили бы; да и зачем спорить о том, что «было бы»? Дело идет о настоящем, о насущном. Вы утверждаете, что если у русских много предрассудков, то у евреев их еще больше? Пусть, но ведь Россия мать настоящих евреев; кому же, как не ей, заботиться об искоренении этих недостатков? Кому как не ей искоренять их, и притом не бичом, который приносит еще больший вред, а лаской, гуманными, человечными средствами?
Точно Вы не знаете, что в то время, когда отдельная личность должна и может ответить за себя (и то, совсем ли? «Богаты мы, едва из колыбели, ошибками отцов и поздним их умом»), характер целого народа непременно обусловливается историческим строем его жизни. «Подумаешь, не они царят в Европе, не они управляют там биржами, хотя бы только, а стало быть, политикой, внутренними делами, нравственностью государств». Нет, они управляют в Европе политикой и т. п. делами не потому, что управляют биржами. К тому же это ведь в Европе, а европейские евреи и не жалуются Вам. Если евреи и в России управляют биржами и подобными делами, то те, которые пишут Вам (я не говорю, что только те), может быть, об этом-то именно и скорбят. Ваш корреспондент, Вы думаете не прав, когда говорит, эти «сильные жиды, принимая сильных мира сего в своих салонах, не боятся ни печати, ни даже бессильного гнева эксплуатируемых» Нет, Россия именно должна заботиться, чтобы евреи могли управлять не одними только биржами, чтобы братьями своими они считали не только евреев (как Вы говорите), но и русских. Вы же сами говорите, что евреи народ «живучий, необыкновенно сильный, энергический». Подумайте же, что было бы, если бы силы такого народа были направлены в хорошую сторону; если бы народ, который, не смотря на все столь долгие гонения, так глубоко и сильно любит своего Бога, мог также глубоко понимать этого Бога; подумайте только о том, как бы такой народ мог любить правду, справедливость и добро. Что же вы делаете, (вы, русские, господствующие)? Вы указываете на эту дорогу одним только бичом; а бич может наказывать, но не исправлять; у него свои капризы. «Если бы еврей был сравнен в правах говорите Вы, то ни за что бы не отказался от своего «status in statu» (того «status in statu», которое Вы так человечно охарактеризовали). Нет, с этим позвольте уже мне не согласиться. Если Вы действительно так полагаете, так не ответите ли сперва хоть на следующие вопросы: Что обозначают в таком случае отношения евреев к тому «общему человеку», о котором Вы говорите? Что обозначает имя «Сендер»[487], которое до сих пор существует у евреев, и которое возникло единственно лишь из благодарности к Александру Македонскому? Что обозначают, наконец, отношения русских евреев к Наполеону во время последней Франко-Прусской войны?
Нет, должно быть, Вы ничего не знаете об этих отношениях, потому что в противном случае Вы бы не говорили так. Если бы Вы, как и я, видели, как русские евреи плакали (о Петербургских евреях я, впрочем, не могу сказать ничего, осведомитесь, если желаете, в провинциях), как горячо они молились за потомка прежнего Великого Наполеона, Вы отзывались бы о них иначе. Заметьте, Федор Михайлович, что ведь это были молитвы не за потомка своего освободителя, а за освободителя братьев по вере, а главное, по любви к ним и сочувствию; ведь эта масса евреев (народ) молилась и плакала почти за отвлеченную идею. Нет, говорите уже лучше, что-нибудь другое; о неблагодарности евреев, тот, кто хоть сколько-нибудь гнушается вопиющей несправедливостью, не должен и заикнуться даже. Вы утверждаете, что «почти еще можно задуматься над вопросом и совершенном сравнении во всем прав евреев с правами коренного населения» и вслед за тем прибавляете, что «само собою разумеется, все, что требует гуманность и справедливость, все, что требует человечность и христианский закон — все это должно быть сделано для евреев». Отчего Вы не выяснили, Федор Михайлович, что Вы разумеете под словами: человечность, справедливость, христианский закон и т. д. (Конечно, в этом случае только.)? Право, это было бы не безынтересно.
Вы опасаетесь, что если евреям дадут все права, они получат нечто лишнее, нечто верховное против самого даже коренного населения. Вы утверждаете, что если это возможно было на Западе, то ни в каком случае, однако, невозможно в России; Вы говорите, что русский народ в окраинах России оказался слабее европейских народов, а евреи этой слабостью воспользуются? Пусть, я не буду спорить; я признаюсь даже, что Ваша мысль меня несколько смутила: «О, конечно, подумала я, сила всегда угнетает слабость; может быть это и так (хотя ни в каком случае не в таких размерах, конечно); может быть евреи действительно воспользуются в таком смысле своими правами». Но тут вековечная правда подсказала мне другое: неужели, подумалось мне, из этого следует, что евреям не следует давать прав, что следует оставить все по прежнему и ждать пока придет время? Но кто знает, что это время не пришло еще? Разве история указывает нам хоть на одно какое-нибудь действительно важное событие или переворот, который не требовал бы собою той или другой жертвы на первое время? Ведь никто об этом и не говорил бы, если бы это было так легко, как протянуть руку за газетой и прочесть что-нибудь о евреях.
С другой стороны это еще Бог знает, верно ли Вы пророчите. Тут, пожалуй, и жертвы той никакой не требуется. Подумайте о том, что евреи народ живучий и сильный. Сороковековая история их указывает же, как Вы сами утверждаете, что они не так легко предаются апатии. Их лишают силы, и что же из этого выходит? Слабость, которая не предается апатии, ищет выхода, и для этого она почти всегда должна выбирать не прямой, а косвенный путь. Я не думаю, чтобы можно было предпочесть косвенный путь, какому бы то ни было прямому; я не думаю также, чтобы какой бы то ни был прямой путь мог принести больше вреда. И ведь это не думаете также и Вы, не правда ли?
Как о гражданах своего отечества, Россия должна заботиться о том, чтобы евреи не делали зла не только тогда, когда они не могут сделать его; но и тогда, когда они имеют эту возможность; пусть, когда какой-нибудь «Борух» (еврейское имя, т. е. имя собственное) совершает преступление, говорят, что не жид, а Борух совершил его; подобно тому как совершает преступление Иван, Петр и т. д., а не христианин Иван, Петр. О, тогда пусть оно (правительство) карает преступных евреев как угодно (не как угодно, впрочем, а согласно с законами); мы все будем жалеть преступника; но будем жалеть его не как еврея, не как пария, а как человека. Почему нам не предполагать и того, что на Западе не кричат об эксп<л>уатации евреев и по другой причине? Потому, что им дали больше свободы и, как человек свободный, такой, на которого смотрят не как на жида, а как на человека, он скорее развился, и скорее понял, что не евреи, а все люди его братья? Нам можно бы предложить еще один вопрос: Когда именно в России ограничили права евреев, после того, как они стали злоупотреблять ими, или же им этих прав и не давали никогда? Это, Федор Михайлович, не маловажный вопрос, не шутка. После этого нельзя, мне кажется, так положительно уж утверждать, что недостатки евреев — причина их неравноправности. Отчего бы и не следствия? Отчего евреи так уж и не правы, когда утверждают последнее? Если и сделаны были некоторые попытки, то не принимали во внимание, что первый шаг труден, что каждое дело требует опытности, а опытность приобретается не иначе, как после неудач и ошибок.
Вы говорите, что вся Европа боготворит теперь материализм и видит свою свободу лишь в обеспечении себя всеми средствами; говорите, что (смешно сказать) именно торжество еврейства заменило многие прежние идеи своими (что, вследствие этого именно торжества, еврейство заменило многие прежние идеи своими), что, вследствие этого торжества их, в Европе теперь силен один лишь девиз: «Всяк за себя и только за себя, и всякое общение между людьми единственно для себя». Что ответить Вам на эти (и следующие за этими) слова Ваши? Право, мне кажется, что на них и ответить то нельзя. И что Вас так беспокоит этот девиз, отчего Вы предполагаете, что если люди, живя для себя, поступают уже так плохо? Ведь не в том дело, что они живут для себя, а в том, как они живут для себя; что именно считают нужным для себя, для своего счастья, своей жизни. Пусть каждый живет для себя, делает добро, потому что он любит добро, сообщается с людьми, потому что он любит людей, п<отому> ч<то> это требование его духа; и в мире будет гораздо больше счастья, чем от всяких каких бы то ни было жертв, чем тогда, когда мы будем делать все это не для себя, а будто бы для других. Если Европа и не кричит о том, что она живет для других, то это еще не доказывает, что она направляет свой девиз исключительно на материальное обеспечение.
«Но да здравствует братство», восклицаете Вы; аминь, аминь! Только какое же это братство? Вы говорите, что Вы лично, «если только это возможно» стоите за полнейшее равенство прав евреев с правами коренного населения; но ведь старались же Вы доказать, что это полное уравнение прав невозможно? Для чего же тогда Ваше позволенье? (Позволение, потому что не борьба же это, в самом деле, за идею, за справедливость?) О, не верится, не верится Федор Михайлович, что Вы так говорите. Посмотрите, что написано Вами вслед за этим братским заявлением; прочтите 78 и 79 страницы и вдумайтесь в некоторые из Ваших мыслей; неужто Вы не найдете там ничего несправедливого? Вы соглашаетесь на уравнение прав как на милость, как на необходимое зло, и для себя лично, для русских, для торжества идеи не видите в этом ничего отрадного.
Вы прибавляете к тому же, что первый шаг должен сделать еврей, что «он должен сперва показать, хоть сколько-нибудь братского чувства, чтобы ободрить русского». Как бы Вы решили, Федор Михайлович? Если бы с Вами вдруг захотел сблизиться какой-нибудь голяк, бессильный нищий, и если бы Вы на это сближение согласились, так кому из Вас раньше следовало бы протянуть руку, ему или Вам? Нет, Вы ужасно несправедливы, (Вы бросаете милостыню, а от Вас требуют не милостыни, а человечности и справедливости) и к концу концов считаете однако нужным заметить, что вопрос только в том «много ли удастся сделать новым хорошим людям из евреев, и на сколько сами они способны к новому и прекрасному делу настоящего братского единения с чуждыми им по вере и по крови людьми»? Этим сомнением Вы кончаете, и сами, следовательно, опровергаете все, что было Вами сказано. (Таким доверием Вы воодушевляете евреев?)
Прочтите № 393 «Нового Времени»; какие мысли извлекли из Вашей статьи? Понял ли почтенный сотрудник «Нового Времени», что Вы говорите об уравнении в правах, как о милости, не понял ли; но достаточно ведь и того факта, что он не только не выписывает этих мест; но даже не упоминает об этом (скрывает). О, посмотрите, как они падки, наши деятели! И неужели удивительно, что стоит только протянуть руку за газетой, чтобы прочесть, что-нибудь о бедных евреях? Отчего эти деятели не увлекаются другим? Отчего этот же самый не выписал отрывков, хоть бы из Вашей же статьи «о приютских детях», (этой статьи!)? Скажу Вам в заключение, Федор Михайлович, что, насколько мне известно, евреи рады и благодарны Вам за эту статью. Как бы то ни было Вы выражаете убеждения, кот<орыми> Вы не торгуете. Вы увлечены любовью к русскому народу, и если многого не видите, то не столько из за ненависти к евреям (это было бы уже слишком много, сколько из за этой именно любви. Вам является, по кр<айней> мере, охота отвечать. В противном случае кому отвечать? Уж не почтенной ли газете <г-на> Суворина? Но на это и руки не поднимаются, поверьте.
Одна моя знакомая говорила мне на днях, что все, что ни существует в природе, можно подвести к трем категориям: страсти, силе и слабости. Я жалею, Федор Михайлович, что олицетворяю последнее; жалею, что я ничего, ничего не могу сделать для моего бедного народа (поверите? Я почти боюсь сказать и для торжества идеи.); жалею, что я слаба даже для того, чтобы заставить Вас, человека честного, и во всех других отношениях, вполне справедливого, не бросить этого письма, когда прочтете его, а прочесть и сознать, что в нем много правды[488].