Заехал в гостиницу «Беркли» и застал Ван Хелсинга, как всегда, уже готовым. Нас ожидала коляска, заказанная в гостинице. Профессор захватил с собой сумку (он с нею теперь не расстается).
Изложу все подробно. Мы приехали в Хиллингем в восемь часов. Утро было чудесное. Ярко светило солнце, и вся свежесть ранней осени, казалось, венчала годичный труд природы. Листья на деревьях уже окрасились во всевозможные дивные тона, но еще не начали опадать. Войдя в дом, мы встретили миссис Вестенра, которая всегда встает очень рано. Она тепло поздоровалась с нами и сказала:
— Могу вас порадовать: Люси лучше. Милое дитя еще спит. Я приоткрыла дверь в ее комнату, заглянула, но не стала входить, чтобы не нарушить ее сон.
Профессор, очень довольный, улыбнулся, потер с удовольствием руки и ответил:
— Ага! Значит, я правильно поставил диагноз. Мое лечение подействовало.
— Вы не должны все приписывать себе, профессор, — заметила миссис Вестенра. — Своим сегодняшним состоянием Люси отчасти обязана и мне.
— Что вы хотите этим сказать, сударыня? — спросил Ван Хелсинг.
— Вчера поздно вечером, беспокоясь за свое милое дитя, я вошла к ней. Она крепко спала — так крепко, что даже мой приход ее не разбудил. Но в комнате было очень душно. Везде эти ужасные пахучие цветы, даже вокруг ее шеи. Я испугалась, что тяжелый запах вреден моему милому дитя при такой слабости, поэтому убрала цветы и приоткрыла окно, чтобы слегка проветрить. Не сомневаюсь, вы будете довольны ею.
И она удалилась к себе в будуар, где ей обычно подавали ранний завтрак, лицо же профессора стало пепельно-серым. Он смог сохранить самообладание в присутствии безнадежно больной леди и даже улыбнулся, открывая перед нею дверь в ее покои, но, как только она вышла, резко втолкнул меня в столовую и плотно закрыл дверь.
И тут впервые в своей жизни я увидел Ван Хелсинга в отчаянии. Он воздел руки к небу в немом ужасе, затем беспомощно хлопнул в ладоши, упал в кресло, закрыл лицо руками и разразился рыданиями — горькими, сухими рыданиями, исходившими, казалось, из самой глубины его измученного сердца. А потом вновь поднял руки, словно призывая в свидетели всю вселенную:
— Господи! Господи! Господи! Что же мы такое сделали, чем провинилось это бедное дитя, если нас так жестоко наказали? Или над нами тяготеет какой-то злой рок, проклятие, посланное нам из старого языческого мира? Эта бедная мать совершенно неосознанно, в надежде сделать как лучше, совершает поступок, губящий тело и душу ее дочери, и мы не можем ничего объяснить ей, даже предупредить, иначе она умрет или умрут они обе. О, это уму непостижимо! Все дьявольские силы против нас!
Внезапно профессор вскочил.
— Идем! Пора действовать! — сказал он. — Демоны, не демоны, пусть даже вся дьявольская рать — не важно, мы все равно должны противостоять им.
Он взял в передней свою сумку, и мы поднялись к Люси.
Как и тогда, я поднял штору, а Ван Хелсинг подошел к постели. На этот раз, увидев осунувшееся, ужасной восковой бледности лицо, он не был, как прежде, поражен, а смотрел печально, с бесконечным состраданием.
— Так я и знал, — пробормотал профессор со столь характерным для него вздохом; потом, ни слова не говоря, запер дверь и разложил на маленьком столике инструменты для переливания крови.
А я уже давно понял, что нужно делать, и начал снимать сюртук, но Ван Хелсинг движением руки остановил меня:
— Нет! Сегодня ты делаешь переливание, а кровь моя. Ты еще слишком слаб.
Профессор снял сюртук и засучил рукав рубашки.
И снова операция, снова снотворно-обезболивающее, снова возвращение красок на бледные щеки и ровное дыхание здорового сна. Теперь я наблюдал за больной, пока Ван Хелсинг подкреплялся и отдыхал.
На сей раз профессор предупредил миссис Вестенра, что не нужно ничего убирать из комнаты Люси без его ведома: цветы обладают целебным действием, а вдыхание их аромата входит в курс лечения. Потом он сказал, что берет все в свои руки: эту и следующую ночь будет сам дежурить подле больной и сообщит мне, когда нужно прийти.
Люси проснулась через час — свежая, веселая — и вроде бы не чувствовала себя хуже после ужасного происшествия.
Что все это значит? Я уже начинаю бояться, не сказывается ли на моем собственном разуме долгое пребывание среди сумасшедших.