Душевное равновесие аскетичного Ивана также было нарушено, но по другой причине. Сверкающая, ослепительная, кипящая жизнью Венеция усилила в его сердце тоску по родине. Каждый проведенный здесь день казался ему потерянным. Все, о чем рассказывал после увлекательных прогулок упоенный Матей, ему хотелось перенести на свою пребывавшую в нищете родную землю. Венецию он воспринимал не как определенный жизненный идеал, но лишь как олицетворение тех перемен, которые следовало осуществить на противоположном скалистом берегу Адриатического моря. Настойчиво и часто напоминал он хорватскому примасу о ждущих его на родине неотложных делах, уговаривая вернуться.

Архиепископ писал письма своему непокорному капитулу, Большому совету и общине. На бумагу переносил он непроизнесенную в кафедральном соборе проповедь, охваченный гневом, полный обиды, разочарований, всякий раз заново переживая жгучее чувство унижения, с каким он поднимался на кафедру в тот злосчастный день. Латынь не позволяла ему высказать полностью то, что лежало на сердце, да и дальность расстояния способствовала смирению бесов. Трезвый анализ положения неизменно побеждал в нем полемический ныл, и тогда его пером водила черная тоска. Почему? Почему, спрашивал он своих прихожан, почему он стал им так ненавистен? Он не видел за собой вины, а предъявленные ему обвинения считался облыжными и не имеющими под собой оснований Не его вина, что другие исказили католическую веру; он же опирался на Священное писание и христианские заповеди. Его бич хлестал лишь по движимой мерзким эгоизмом и властолюбием римской курии, которая отвергала его праведные· требования. Вместо того чтобы попытаться понять, его слова извращали, на него клеветали.

Архиепископ твердо решил не возвращаться на кафедру. Венеция, где еще помнили о том, как вместе с Сарпи и Вендрамином он возглавил сопротивление Риму, предоставляла ему убежище; падуанская коллегия приглашала его занять прежнюю профессорскую кафедру; свободомыслящие люди, видные иностранцы окружали непреклонного примаса. Купеческая республика при всем своем надменном консерватизме и католической ограниченности дорожила традициями религиозной терпимости, поощряя живой обмен мнениями, и сплитский беглец чувствовал себя там свободно. Его, павшего жертвой папского деспотизма, устраивала конституция республики, не позволявшая никому, какими бы заслугами он ни обладал, узурпировать власть. Выборность правительства – в этом заключался последний завет, с каким обращался к своей общине ее бывший пастырь. Однако, найдя приют в ослепительной столице, окруженный старыми друзьями и преданными учениками, он не мог позабыть о нанесенных ему на родине оскорблениях; глухая боль возникала внезапно, порой среди самых оживленных занятий. Устремленный в будущее писатель пытался справиться с собой, переступить через пережитые страдания. Он, которого изгнали невежды, поучал своих обидчиков, как надо защищать древнее право, самим выбирать предстоятеля и других руководителей общины. Только бы Рим не навязал им кого-нибудь из своих прихлебателей! Пусть ему, Доминису, дозволят предложить преемника и наследника, далматинца, человека разумного и честного, но ни в коем случае не сплитянина, которому вряд ли удалось бы сохранить беспристрастие в раздираемом спорами городке…

– Сажает своего племянника, – шепнул Матей Ивану, переписывая письмо. – Очень любит высокопреосвященный своих племянников да племянниц… Уж не детки ли они ему? Вот, например, художник Пончун [58]в Венеции! Чужого он не стал бы так баловать… – Влюбчивый монашек не без удовольствия. разоблачал учителя, на что его товарищ, свято хранивший целибат, отвечал хмурым молчанием.

В тот вечер застольную беседу, где самыми частыми и самыми громогласными бывали Бартол и Пончун, нарушил приход фра Паоло Сарпи. Старые друзья уединились в большом зале, который Вендрамин уступил своему гостю под библиотеку.

Вот, смотри, напоминал Марк Антоний венецианскому политику о разговоре, имевшем место десять лет назад, полные шкафы миссалов, хроник и прочих сочинений на славянском языке! Однако брат Паоло был целиком поглощен собственной рукописью. Не без внутреннего трепета и колебаний он принес ее на суд маститому физику и теологу и теперь ожидал его суждения. Держа в руках объемистый трактат, Доминис не скупился на похвалы. «История Тридентского собора», составленная по выступлениям венецианцев на этом собрании иерархов, с тонким исчерпывающим анализом являла собой, по мнению архиепископа, синтез государственной мудрости и эрудиции самого Сарпи. Доминис был искренно обрадован этим и от всего сердца горячо поздравлял своего давнего соратника в борьбе против иезуитов.

– Это подлинный шедевр! Ты должен это опубликовать, Паоло. Твоя «История» потрясет мир!

Однако создатель шедевра молчал, утопая в глубоком кресле. Его лицо постепенно заливала бледность.

– Не могу я, не могу… – смущенно бормотал он в ответ на восторги своего друга.

– Не можешь? – изумился Доминис. – Ты, Паоло Сарпи, не можешь?

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже