В 1867 году я состоял учеником выпускного класса Виленского раввинского училища; в этом же году издано было первое мое сочинение «Канкан Хадаш». Моя литературная деятельность сблизила меня с О. Штейнбергом, состоявшим тогда в цензурном комитете вместе с Брафманом цензором еврейских книг. Зашедши однажды к нему вечером, я застал там Брафмана с женою. Штейнберг познакомил нас, рекомендуя меня как ученика раввинского училища и подающего надежду молодого литератора. Брафман живо заинтересовался мною, расспрашивал, как долго я живу в Вильне, откуда я родом и проч. Услышав, что я родом из Колыля, он воскликнул: «Значит, мы земляки! Ведь я из Содома, то бишь из Клецка!
Не знаю, что меня толкнуло подзадорить его, но я ответил тоже еврейскими словами: «К сожалению,
— Ошибаетесь, я от вас не удалялся; я работаю вместе с вами на одной почве, на почве еврейской и среди евреев.
«Что это: наглость, лицемерие?» — недоумевал я и не мог не задать ему вопроса:
— И
— Да, для евреев! — ответил он нагло и, видя смущение всех присутствующих этой ложью, прибавил: — Не верите?.. Странно! Еврейский народ находится в положении, не имеющем себе подобного в истории народов; ортодоксы ждут выхода из него посредством чуда — пришествия Мессии, интеллигенция — путем достижения равноправия; а ведь все это дудки — вы так же долго и с таким же результатом будете ждать равноправия, как предки ваши — Мессии. Ну, явился Брафман и освободил девятнадцать евреев, их детей, внуков и правнуков от горького голуса — и вам этого мало?
После такого грубого издевательства с его стороны вести с ним серьезный спор я считал невозможным и взял шутливый тон:
— А знаете, Яков Александрович, я встретил в Минске одного избавленного вами от голуса, который, в противоположность Валааму, вместо того чтобы благословлять, проклинал вас за это избавление.
Госпожа Брафман отозвалась:
— Это, верно, тот кривой!
— Да, кривой, — подтвердил я.
Брафман так расхохотался, что ухватился за бока, а жена его сказала:
— Это просто напасть, этот нищий, С тех пор как он крестился при содействии мужа, от него покоя нет; все пристает: нет рубахи — давай ему рубаху; нет сапог — давай сапоги, бросила его жена — давай ему жену; даже сюда в Вильну, представьте себе, пешком притащился, насилу отвязалась от него!
— Характерная черта у евреев, — отозвался Брафман, — если кто-либо из них принимает христианство, то он полагает, что осчастливил этим весь христианский мир и что за это ему причитается, по меньшей мере, генеральский чин или министерский портфель…
— Это показывает только, — сказал я, — что даже эти подонки еврейского общества знают цену еврейству и дешево уступать его не желают.
Чтобы прекратить этот щекотливый разговор, хозяйка встала и попросила нас перейти в столовую, где был подан самовар. Я отговорился недосугом, распрощался и ушел.
Раннее детство кто-то сравнил с пустым листом, приклеиваемым к началу книги, а старость — с таким же листом в конце ее. Сравнение это — как всякое, впрочем, сравнение — не всегда и не вполне верно. Что до моей книги жизни, то первые ее страницы действительно составляют для меня «tabula rasa»[49]. Из первых пяти лет, когда впечатления быстро сменяют друг друга и быстро улетучиваются, у меня сохранились в памяти весьма мало фактов и очень тесный круг лиц; но то, что засело тогда в памяти, засело глубоко и крепко и сохранилось с большею ясностью, чем события вчерашнего дня,
Самыми дорогими существами были для меня в раннем детстве мать, дедушка и няня,