Над каналом висел хлопистый и мокрый ранний снег. Слабосильный пока еще морозец натягивал на канал рыхлую пленку льда, и даже не лед то был, а рыхлый и влажный жирок снега. И никак он не мог завоевать весь канал. А чернели повсюду водяные разрывы и хранились в них мертвые фрагменты, мозаичные куски спящего города.
Прохожий этот был нетрезв, и потому всякое могло ему мерещиться. Однако испуг и удивление его были столь натуральны, а галлюцинаций в его, хоть и пьяной частенько, однако же не беспросветно, биографии не случалось, что можно предположить явившееся ему как реально происшедшее, а не как плод его пьяной фантазии. И в таком случае происходило вот что.
В одном из разрывов снежной и нежной рубашки канала, у противоположного берега его, в той точке, где стояла когда-то, как помнил прохожий, франтоватая церковь, вечно танцевавшая в воде изысканными башенками, и вообще любившая повытворять цветастое Бог знает что в этом самом канале, выписывая коленца, отплясывая тонкими ножками колоколен, радуясь и радуя бело-розовым фламинго на повороте канала, пока ее не сломали во имя постройки нового индустриального гиганта, в том самом водяном пятне, где, существуй эта церковь до сих пор, помещалось бы ее отражение, и увидел прохожий нечто, приведшее его пьяный ум в недоумение, а по дальнейшем рассуждении и просто его напугавшее.
Померещилось прохожему, что в незатянутом льдом полукруглом у берега водном пространстве, среди хмурой осенней ночи, спит бело-розовым фламинго нежная балерина-церковь. Осенняя ночь сняла с нее краски, как уничтожает их черно-белая пленка, лишь силуэт ее выделывал плавные па в ледяной воде канала.
Было там и нечто другое, поразившее пьяный и потому медленный и заторможенный ум прохожего.
Померещилось прохожему отражение в черной воде канала силуэта человека, нависшего над перилами набережной и уставившегося в воду.
Однако, когда прохожий в машинальном любопытстве поднял глаза, то отметил про себя, не задумываясь, тот странный факт, что на набережной, на противоположном берегу, в том самом месте, где стояла когда-то архитектурная божественная балерина, в снежной хмари морозной осенней ночи вовсе даже никого и нет. Никто не стоял над чугунными перилами и не свешивался с них, глядя в воду.
И пока эти невероятные факты окончательно отпечатывались и переваривались в его пьяном мозгу, он успел миновать место сие и пройти основательный кусок пути. Однако, окончательно уразумев, что такого быть не может, решительно повернул обратно. Оказавшись же у заповедного места, обнаружил, что крошечный полукруг черной воды уже завоеван морозом и затянут жидкой кашицей льда, еще ненадежной в крепости, но для глаз непроницаемой.
В детстве мне сказали, что я — проблематичный ребенок. Я поверил и создал им в семье проблемы. Не извиняясь. Проблемный так проблемный.
Что-то, т. е. именно это, меня долгие годы тяготило. Я нес на себе груз обвинения. Приговоренности. В которую поверил как зачарованный. Подспудно им, моим приемным, хотелось, чтобы я был «тяжелым». Это освобождало их совесть. Не знаю эталон, но ощущение у меня было, что у меня тяжелые родители.
Те психические нагрузки, которые они на меня понавесили, вечно в чем-то обвиняя, укоряя, отчитывая на повышенных тонах, вовлекая в осуждение меня чужих людей, соседей, скажем, туда же и их родственников, создавали для меня ощущение мира вокруг как всеобщий указующий и осуждающий перст.
Постепенно мне стало казаться, что те кто проходит мимо меня, знают обо мне и тоже осуждают. И я выработал привычку в глаза прохожих не смотреть. Я никогда не смог бы узнать тех, мимо кого проходил может быть не раз в округе. Так получилось, что я не отвечал на приветствия, если меня опознавали. Моя слава замкнутого и странного, а также невежливого, росла. И поскольку я ничего не предринимал в ответ, она выросла больше меня и взяла меня в плен.
Я не умел думать, воспринимая клетками, и мое эмоциональное тело раздувалось от развивающегося собственного негативизма в ответ тому, с которым я сам сталкивался, на который реагировал в первую очередь, в ущерб своей, в принципe незлобивой, натуре.
Я позволил им меня создать. Маленький фантом чужеродных энергий, которые я наколлекционировал и воспринимал как свои.
Я их усыновил, с ними рос, их лелеял, с ними носился как со своими. Но где-то внутри считал себя их жертвой, и потому себя жалел.
Не помню когда я начал писать. Может быть всегда в моем веке, потому что прежде чем положить нечто свое на бумагу, я проигрывал это в голове. Так было с детства. Мысленно я с кем-то разговаривал в виде того, что происходило со мной, и что я переживал. Когда я понял, что давно пишу повествования в голове, я начал их записывать на бумаге.
Я никому ничего не говорил и записки не показывал. Для меня мои писания всегда были тайным священнодействием. Я боялся сглаза. Мне казалось, что я перестану писать, если это увидит свет. Очень долго это было моей личной тайной.