Потому что ее дом — в Приюте, а не у мастера. И потому, что мастер в жизни бы ее не взял, не будь за что-то благодарен ее маме. Джо вспоминала все кусками (Джо помнила, а он забыл, как забывают всех попавших в Приют): он заходил в гости, носил маме конфеты и цветы, она отмахивалась — глупости какие. Они ни разу даже не поцеловались. На Джо он смотрел мельком, ненароком, кивал ей скомканно, и видно было, что не знал, что говорить, и Джо, конечно, тоже не знала. Он был мамин гость. Однажды мама зачем-то сунула ему ее дневник:
— Вот, полюбуйтесь, что из школы принесла.
В дневнике жирно, через всю страницу, шла надпись: «Невнимательность и наглость». Джо хотелось сквозь землю провалиться, но мастер — а тогда Джо не знала, что он мастер, — не стал цокать языком, закатывать глаза, даже спрашивать: «Что ж ты маму огорчаешь?» — как мамин начальник, ректор, а просто сказал осторожно:
— Но вы не хуже меня знаете, мне кажется, что школьные леди объективны не всегда.
— И школьные господа, — кивнула мама, и на тот вечер дневник был забыт, и Джо даже достался кусок торта с жирным желтковым кремом, как она любила.
Но в любом случае, это все мамины дела. А дело Джо — прийти в Приют и отдать себя Белому, и пусть все закончится. Было даже не страшно, а обидно — почему с ней поступили так? Оттеснили. Она докажет, что может быть полезной, пускай и не как человек, а как еда. Почему взрослые такие дураки?
Она так и стояла у окна, но видела только отражение комнаты, а дальше — ту же темноту. И тут-то за ее спиной из ниоткуда появилась Ксения.
Джо развернулась. Тени на веках размазались, будто Ксения забыла подновить; помады на губах не было. Она как будто стала года на три старше. Такие вот растрепанные женщины сидели под деревьями в парках Центрального и предсказывали желающим судьбу; потом их уводили вестники закона.
— Тьфу ты, — сказала Ксения, — ты-то что здесь?
Ну интонации у нее остались прежними. Волосы распушились, в иссиня-черном появились белые пряди. Джо попятилась.
— Это моя комната, где мне еще быть, — огрызнулась, хотя, конечно, ничего в этом доме ей не принадлежало, это ясно.
— А мастер?
— Спит.
— Так передай ему, что если он в ближайшее время не придет…
Ксения замерла, покосилась через плечо на полку с книгами и дальше, снова заговорила, уже шепотом:
— Так передай ему, что если он не придет…
Тут только Джо поняла, что не так: Ксения не отбрасывала тень.
— Ты что, теперь как Яблоко?
— Пока нет. Скажи: мы извиняемся, я извиняюсь, не знаю, что на него нашло, но если он все еще злится на Рысь, самое время перестать, потому что…
Откуда-то из-за спины Ксении, оттуда, где были только книги, полки и стена, донеслись шаги. Ксения дернулась.
— Потому что мы сдохнем там, вот почему. Позови мастера.
«Что у них там успело случиться за вечер?»
Ксения снова оглянулась, сказала: «Черт!» — дернулась, смазалась, растаяла в воздухе, и Джо вдруг захотелось побежать за ней.
Зачем ждать мастера. Зачем вообще ждать утра.
Честно говоря, о Щепке Томас вспомнил во время приготовления яичницы. То есть буквально: проснулся, накинул халат, умылся, принялся готовить завтрак и только тут подумал, что завтрак теперь, вероятно, нужен на двоих. И так и замер — с сырым яйцом в одной руке и деревянной лопаткой в другой. Непривычное ощущение — кто-то в доме.
Обычно, даже если последний гость задерживался за полночь, Томас шел его провожать. «Нет, мне не страшно. Нет, я дойду назад, ничего город мне не сделает, это же я и есть. Нет, нет, спасибо». Все, что угодно, лишь бы не оставлять ночевать. У него должна быть своя территория хотя бы ночью. И просыпаться было важно в одиночестве, чтобы день набирал обороты как бы исподволь, а не обрушивался с размаху. А теперь…
Томас вздохнул, положил это глупое яйцо, нарезал белый хлеб и лук, бросил на сковородку и отправился будить Щепку. Еще же скоро явится Инесса, которая точно не простит ему вчерашнего, в каком бы виде его ни преподнесли.
Он постучал в дверь, как приличный человек, но из комнаты не донеслось ни звука. Было довольно странно стоять на пороге собственной детской и стучать в дверь костяшками пальцев. И по косяку тоже. И снова в дверь. Отец не стучался никогда, распахивал настежь, говорил:
— Утро доброе уже давно.
Или входил и раздергивал шторы — двумя широкими, мощными движениями; отец все делал так, будто радовался, что живет, а Томас жмурился от солнца, вжимался в подушку. Понятие «личное время» в голове отца отсутствовало, может, ему-то оно было и не нужно, а Томас вздыхал. Отвечал:
— Доброе утро.
— Тихо здороваешься, — припечатывал отец и шел на кухню. Готовил завтрак на двоих, и Томас не должен был опаздывать. О, милое детство.
В дверь Щепки он стучался минут пять, прежде чем все-таки вошел.
— Я хотел сказать, что целесообразнее было бы…
И осекся. Щепки в разворошенной кровати не было. Зато в складках одеяла валялась книга о все потерявшем мастере и записка. По-ученически крупными буквами Щепка сообщала: «Ушла в Приют. Спасибо вам большое».