Мы пошли медленнее на всякий случай, шаги зазвучали реже. Самое обидное, что некуда было свернуть, чтобы оглядеться, а переулок свой мы уже миновали. Мы все же остановились разом, не в силах выносить неизвестность, и в ту же секунду пас обступили. Их было четверо, довольно-таки крепких и рослых парней, хотя несомненным силачом выглядел из них только один. Он же и был атаманом, личностью, единственным опытным человеком в том деле, которое они замыслили. А замыслили они нас ограбить – ни более ни менее. Почему именно нас, по какой причине, до сих пор ума не приложу, правда, на Павлике было приличное по тем временам пальто, зато уж мое должно было гарантировать мне полнейшую безопасность во всех тогдашних проходных дворах и темных переулках. Скорее всего это были неопытные грабители, им необходимо было решиться – теперь или никогда, вот они нас и прихватили. На нашей собственной улице, в ста метрах от нашего родимого переулка, где в эти самые мгновения в каждой подворотне, как на посту, торчали с «беломором» в зубах наши кореши, изнывающие от вынужденного безделья, свято верящие в кодекс уличной чести.
Не знаю, дрожали ли у меня губы. Наверное, дрожали. Но я так и вижу, как дрожали они у «грабителей», по крайней мере у новичков, у неофитов, которых главарь нарочно подбадривал ценными указаниями. В «пистончике», – говорил он, – в «пистончике» у него поищите». Что у меня могло быть в «пистончике», разве что так и не отосланная школьная записка? Они неумело шарили по мне своими, должно быть, от волнения влажными руками, и стыд был самым жутким и унизительным моим ощущением, именно стыд, а не страх. Хотя и страху хватало. Разочарованные, обманутые моей бедностью, грабители уставились на атамана. Я понимал, что в своем смущении и растерянности они вдвойне опасны, что им стоит подколоть нас ножом, самодельной финкой с наборной плексигласовой ручкой, раз уж другого доказательства отчаянной своей смелости они от нас не добились. «Что смотришь?» – после секундного обморока спросил Павлик главаря. «Да вот думаю, что на тебе мне нравится», – ответил тот, рисуясь перед своей командой. «Ну и что же, нашел?» – опять спросил Павлик то ли дерзости ради, то ли норовя выиграть время. «Да вот хотя бы перчики, – улыбнулся главарь и решительно взял Павлика за кисти. – Смотри! Чистая кожа и на меху». Павлик покорно поворачивал кисти, словно и впрямь специально демонстрируя перчатки, с которыми предстояло расстаться, и атаман рассматривал их придирчиво, как в магазине, будто бы сомневаясь, брать или не брать, и в то же время сознавая, что завладеть ими он может в любую секунду. Рисовка его и сгубила. В то мгновение, когда он совсем было решился, Павлик вдруг ударил его в лицо только что вялой, безвольной, покорной, в секунду отвердевшей рукой – жестоко ударил и беспощадно, вложив в удар всю жажду мести и справедливости. Потом мы опрометью помчались в наш переулок, и спустя несколько минут целая орава наших приятелей, обрадованных возможностью почесать кулаки по столь редкому благородному поводу, выкатилась на улицу, однако обидчиков и след простыл.
Коридор со всеми его поворотами был исследован нами до упора. Мы зашли в тупик, дальше хода не было. Дальше была лишь стена, выкрашенная известкой, сложенная на века лет сто назад какой-нибудь трудолюбивой ярославской артелью. Надо было возвращаться, заглядывая по пути в те помещения, двери куда были не заперты. Впервые за весь вечер я почувствовал усталость, даже не физическую, а скорее душевную, пустоту почувствовал и тоскливое равнодушие ко всем на свете родительским треволнениям, а заодно и к проблемам современной молодежи. Я осознал со всею трезвостью, что целый день сегодня ввязываюсь не в свои заботы, мельтешу, кручусь возле чужой жизни, чужого счастья и чужих неприятностей, до которых мне, в сущности, нет никакого дела. Целый день я посторонний: либо гость, приглашенный из деликатности, либо случайный попутчик. Один только и был просвет, когда мы с Павликом уселись на кухне, чтобы поговорить о том, о чем никогда и нигде больше говорить не приходится в теперешнем суетливом мире, о себе самих поговорить, о своих бессонницах, надеждах и страхах, так и тут явился Лёсик с собственным уязвленным отцовским чувством. Так я ступил на эту противную и в то же время обольстительную стезю самоедства и уж собрался было и дальше расчесывать затянувшиеся раны, как вдруг в глухой тишине убежища послышались вполне земные, ничуть не подвальные, не таинственные звуки. Будто бы сегодняшняя свадьба пробилась сквозь толщу московской земли напором своей неистовой музыки.
Я придержал Павлика за плечо и, взывая к его вниманию, поднял указательный палец. Павлик замер, открыв от усердия рот, потом улыбнулся удовлетворенно и почти счастливо, как давным-давно, в школе, когда во время безнадежно завальной контрольной все же удавалось обрести спасительную шпаргалку.
– Гитара, – догадался Павлик, – слышишь, музыкальные вечера на полном ходу. – И как-то даже нежно выругался.