— Бог мой, Доран! Полуночник! Почему вы не спите? Только не говорите, что покойник воскрес. — Коркоран сладко зевнул и потянулся, закинув руки за голову. — Что стряслось, чёрт возьми?
Священник плюхнулся в кресло. Он чувствовал себя идиотом. Вяло объяснил, что почувствовал какой-то смутный страх, ведь его, Коркорана, напрямую обвинили в смерти человека.
Тот вздохнул.
— Неопределённость того, перед чем вас охватывает ужас, Патрик, есть вовсе не недостаток определённости, а сущностная невозможность что-либо определить. Отрицать свою вину, будучи виновным, утверждая, что ты — жертва обстоятельств, значит лишать себя человеческого достоинства. Но нельзя отрицать только свою вину, Доран. Вина за чужие грехи возникает вследствие глупости. Винить себя во всех бедах мира — как минимум, нескромно. Не роняйте реноме дьявола.
— Вы, наверное, правы, просто сумерки и гроб в доме приносят неясный ужас. Я почувствовал, что вам, должно быть, тяжело.
— Должно ли мне быть тяжело оттого, что мне не тяжело? Должен ли я страдать из-за того, что не страдаю? Если мы задаём нелепые вопросы, наступает момент, когда ответы смешат, Доран. Уж не знаю почему, но там, где приличествует печаль, я не могу подавить в себе почти неуправляемую фривольность мысли. Но я не думаю, Патрик, что нам нужно слишком серьёзно воспринимать людей, твердящих о вине отдельного человека в грехах всего мира. Этот квазиинтеллектуальный псевдобогословский бред на возвышенные темы есть следствие глупости. Настоящая свобода начинается по ту сторону отчаяния. Душа таких людей, как Нортон, это замкнутый мир, приводящий к тошноте и безнадёжности. Некоторые говорят о тоске, другие о тревоге, третьи — о бессмысленности. Но, по сути, мы имеем дело пустотой человека, для которого оказалось невозможным быть истинным.
Доран молча смотрел на философствующего Коркорана.
В его глазах этот человек был существом запредельно странным. Он умел любоваться болотными орхидеями и крылом бабочки, и змеи лежали у ног его, он был светел и музыкален, одарён необычайно и необычайно красив. Его целомудрие и цельность натуры тоже завораживали. Но откуда эта безжалостная холодная жестокость воззрений, откуда безапелляционность приговоров? Он хотел, и теперь Доран был подлинно уверен в этом,
С Коркораном ему самому было удивительно легко. Доран вздохнул. Этот человек был загадкой.
— Я не оправдываю Нортона…
— Оправдываете. Оправдываете, потому что ищите в произошедшем не его вину, а мою. Вы упорно считаете, что я довёл его до самоубийства. Будем искренни. Если бы я сказал вам, что я чувствую себя ужасно и начал бы проливать слёзы над луком у гроба нечестивца, стеная в самоукорениях, — вы первый поспешили бы утешить меня и сказали бы, что я ни в чём не повинен. Но я поленился разыграть это представление. Когда я говорю, что я — плохой актёр, Доран, это надо понимать, что я лишён не таланта, но желания играть — это требует внутреннего напряжения, как следствие, утомляет, изматывает и изнашивает. Комедианты редко доживают до седин. Но если хотите, я сыграю.
Отец Доран покачал головой. Странно, но сейчас, рядом с этим человеком, его страх пропал: Патрик просто не понимал, чего так испугался. Сейчас он с новой ясностью осознал — Коркоран был прав. В чём его можно было обвинить? В отказе от предложенной ему мерзости? А кем надо быть, чтобы согласиться? Бесспорно, произошедшее явилось следствием порочности самого Нортона, и нечего множить объяснения, когда и одного с избытком хватает.
Мир Коркорана был миром запредельного духовного покоя, ведь даже записки с обвинением в смерти было недостаточно, чтобы испортить ему сон и аппетит — сила этого духа потрясала. Его моральные принципы отражали скорее его личную необычность, чем принятые в обществе этические нормы, но они были моральны. Он вовсе не был нигилистом. Нигилист — подросток, в пренебрежении к догмам пытающийся обрести чувство собственной значимости, Коркоран же проповедовал систему ценностей не популярного либерализма, но самых консервативных доктрин. Но эти доктрины он не выдумал и сам им… кажется, следовал. И всё же…
— Он ведь… любил вас… — Доран вдруг умолк.
Коркоран медленно поднимался. Простыня упала, мистер Доран не мог не обратить внимание на его изящное сложение, но взглянув ему в лицо, похолодел. В такой ярости он никогда не видел.
— Вы… сошли с ума? — Глаза Коркорана метали искры. Он задохнулся. — Вы безумец… — он поднял с ковра простыню, и швырнул её на постель, нисколько не беспокоясь, что стоит нагим перед Дораном, — как вы посмели произнести это слово… в таком контексте?
Доран отвёл глаза, но, глядя в пол, спросил:
— Неужели вы совсем неспособны понять… его боль? Вам не жаль его? Ведь его уже нет…