Диме еще никогда не было так страшно. Он думал, что умрет от побоев, привязанный к батарее, но каждый раз, когда его глаза закрывались, что-то в нем сопротивлялось, рвалось наружу, пробуждая его и заставляя терпеть. Это была тяга к жизни – инстинкт дышать, во что бы то ни стало, даже если тяжело, даже если не хочется. И не было в нем ничего поэтичного или великого. Он сопротивлялся не потому, что хотел этого, и не потому, что ему было ради кого терпеть, не потому, что жизнь прекрасна, и не потому, что он верил в счастливое будущее. Просто его тело срабатывало как дефибриллятор: оно пропускало по его телу заряд и заставляло пробуждаться, даже когда перед глазами все покраснело, а во рту появился привкус крови и желчи.

Было уже совсем невмоготу, когда Дима поднял глаза и увидел в дверном проеме вычерненную на фоне золотого света, льющегося из коридора, хрупкую фигуру матери. Прижимавшая руки к груди в трогательном жесте, немного склонившая голову, точно в знак покаяния, она стояла, похожая на застывшую в мраморе фигуру ангела.

«Помоги, – Диме казалось, что он произнес это, – хотя бы прошептал – но у него уже не было сил даже на то, чтобы шевелить губами. – Ну же. Помоги мне. Почему ты только смотришь?»

Но она продолжала стоять, не произнося ни слова. Точно Богородица, навечно обреченная смотреть из красного угла на творящуюся в семье жестокость, ее лик, некогда высветленный свинцовыми белилами, а теперь почерневший от недостатка солнца, чернел как уголь на фоне оклада искусственного света. Но когда из-за перепада напряжения лампочка на мгновение потухла, правда явилась сама – этот лик никогда не был светел, его рисовали черными красками.

***

Через месяц, когда Дима оправился от побоев и на месте синяков остались лишь желтые пятна, они снова вернулись к подзатыльникам. Но то избиение будто пробудило в отце зверя, выползшего на запах крови. После подзатыльников появился ремень, оставлявший на Диминых бедрах длинные красные полосы и синяки, затем пощечины, заставлявшие его голову звенеть, когда плотная мясистая ладонь приходилась по уху, а после его просто стали бить – ни за что, просто потому, что отец в очередной раз напился. Мать никогда не вставала на его защиту. Она притворялась, что ничего не замечает, даже когда Дима орал во все горло, а когда он просил у нее перекись или бинт, – о, он никогда не просил у нее помощи, до того жалкой она ему казалась! – она бросала ему аптечку со словами: «Ты сам во всем виноват». Но он не знал, что именно сделал не так.

Семья стала для Димы грязным секретом. Он всеми силами старался разграничить то, что о его семье могли бы подумать в школе, глядя на его неряшливый внешний вид, и то, что он знал о своей семье, находя правду слишком унизительной. С тех пор, как умерла бабушка, он штопал и выглаживал свою одежду сам, сам же ее и стирал. Когда он хотел поесть, он должен был приготовить для всех, иначе его пороли, называя эгоистичным отребьем. Иногда его избивали до того сильно, что боль прекращалась и тело немело, или же это он терял сознание, наблюдая будто со стороны за тем, как его пинает отец. Дима до того стеснялся своей семьи и всей той грязи, в которой был вынужден жить, что, когда учителя спрашивали его о синяках, он врал, но врал до того нелепо и неуклюже, что никто ему не верил.

И все же клеймо «неблагополучная семья» прицепилось к нему, однако совсем по другой причине.

С переходом в шестой класс Дима стал много и часто драться. Не было особых причин, это был этап взросления. Тогда все мальчишки ходили в синяках и ссадинах, и носили их с мрачной гордостью, а порой даже хвастались друг перед другом тем, как сильно им досталось. Дима был сильнее всех своих ровесников: он был выше, крепче, внимательнее. Побои, которые он терпел, научили его предугадывать удар по замаху. В каждой драке он думал о своем отце: как сворачивает ему нос на бок, как выбивает челюсть, как ставит подсечку и бьет, бьет, бьет до кровавых соплей и рвоты. В какой-то момент школьники просто перестали с ним общаться: Дима не умел сдерживать себя, забывал, что все их драки – это только игра, и несколько ребят из-за него уже побывали в больнице, по мелочи, но все-таки. Выгнать его, конечно же, не могли. Он пошел в школу по месту жительства и, поскольку родители встречаться с классным руководителем и директором отказывались (после каждого такого звонка, Диму снова избивали), все, что им оставалось делать, – это говорить с ним, упрашивать, умолять. Школьный психолог существовал как будто бы исключительно для него, но Дима никогда ни на что ему не жаловался, а тот и не настаивал. Монотонно, словно борясь со сном, он говорил Диме, что драться нехорошо, спрашивал, что его заставляет кидаться на других мальчишек (хотя они, сбиваясь в группы, сами к нему лезли), давал какие-то советы по управлению гневом из разряда «посчитай до десяти и тогда отпустит», и под конец таких сеансов Дима уже не был уверен, что сможет удержаться и не ударить психолога.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже