Дима смотрел на мать, не отводя взгляда, и в нем поднималась жгучая волна омерзения, сдерживаемая лишь тем, что его сросшиеся кости по-прежнему ныли. Эта женщина, не имевшая в себе ни духовного стержня, ни физических сил, смущалась, как девочка, когда пьяный муж рассыпался в похвалах ее трудолюбию, хотя от этих похвал и несло гнилью за километр, ведь по сути это была не ласка, а ругань. Дима никогда не винил в происходящем отца, – мать говорила, что он болен, и Дима со временем этому поверил – но он ненавидел свою мать. Озабоченная тем, чтобы найти оправдания для мужа, она по своей недалекости не занялась тем, чтобы найти оправдания для себя. Как пиявка, она питалась кровью сына, жалуясь на Диму мужу и зная, что его изобьют. Возможно, она боялась, что если муж не будет бить Диму, то он начнет бить ее. Она была жалкой. По жизни она извивалась, как та же скользкая пиявка, жадно хватающая ртом пустой воздух.

«Наступит день, когда ты будешь есть только ил», – со злостью думал Дима.

– Иди, подумай над своим поведением, – скомандовал отец. – Из дома не выйдешь два дня… Нет, десять!

Дима знал, что это запрет несерьезный. В своем неистовом алкоголизме отец забывал свои угрозы и наказания, но почему-то именно в этот раз в Диме поднялась такая волна негодования и страха, что на мгновение показалось, что он вот-вот задохнется. Перед его глазами вдруг всплыла семейная фотография в квартире Тереховых, стоявшая прислоненной к стенке на компьютерном столе. Пара приятных, опрятных людей, мужчина держит на руках маленького щекастого ребенка, женщина положила острый подбородок на голову старшего сына. Улыбки казались Диме наигранными, но спокойствие, излучаемое их лицами, не было поддельным. Воображение Димы сыграло с ним злую шутку, подставив вместо двух мальчиков его самого, словно показывая, какую семью он мог бы иметь. Ему почудилось, что на его плечи ложатся теплые уверенные прикосновения этих людей, обещающие ему защиту и будущее, полное света и радости. Сердце его сжалось от тоски по этим никогда не существовавшим родителям. Даже спустя годы что-то в Диме отказывалось примириться с такой жизнью, отвергая людей, носивших его имя в паспорте на 17-ой странице.

«Бежать, – подумал он, уйдя к себе в комнату. – Я должен отсюда бежать!» Это была не первая подобная мысль и, к сожалению, не последняя. Всякий раз, когда Дима поддавался отчаянию, придавленный низостью и мерзостью жизни, которую вел, он сгоряча обещал себе убежать, но бежать ему было некуда. У него не было родственников, о существовании которых он знал, как и не было никого, кто согласился бы принять ответственность за несовершеннолетнего мальчишку. Ему не оставалось ничего другого, кроме как выть всем своим существом, лежа ночами на матрасе, не смыкая глаз. Порой Дима ощущал, как этот вой, безмолвный, дерущий душу, разносится по всей квартире, выходит за ее пределы и, точно спутник, передает сигнал всему миру: «Заберите меня. Я здесь». Он хотел бы расплакаться от горя и зависти, чтобы плотный клубок все нарастающей злобы распался на волокна, но он не мог, ведь злоба это вовсе не печаль, не обида и не страдание – она не вызывает слез, способных облегчить душу. И он злился. Злился на себя, на других, на тех, кто счастлив, на тех, кто несчастлив (потому что в большинстве своем их несчастье было всего лишь недостатком материальной выгоды), на тех, кто весел, и на тех, кто грустен, на тех, кто говорит, что все пройдет, и на тех, кто говорит, что ничего не изменится. Но когда ночь отступала и Дима убегал из тесной, провонявшей перегаром квартиры на волю, ему снова становилось легче и казалось, что любое несчастье он сможет пережить, переждать, перетерпеть.

И он терпел. Дима уже не испытывал стыда от того, что ходит в рванье или потому, что его семья – тонко размазанный по первым ступеням общественной лестницы слой дерьма. Он и прежде был не слишком впечатлительным, поэтому поведение его родителей не поражало его ни в четырнадцать, ни в пятнадцать, ни даже в двадцать лет, когда он впервые сумел заставить себя обернуться назад и издалека посмотреть на то, что происходило тогда. Дима не давал ни себе, ни кому-либо еще возможности пожалеть себя, но из-за этого ему никогда не было жалко и других. Его сердце не сжималось при виде мертвой кошки, ему было все равно, если у других случалась какая-то беда. Он постепенно вымирал.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже