А между тем Мопассан страстно обожает природу, одна она трогает его, и в его обращениях к ней чувствуется затаенный лиризм. Тем не менее он владеет собой, словно артист, он сознает, что он повредит рассказу, допустив излияния влюбленного.
Появляется незнакомец… Мы видим, как он идет вдоль забора, стучится в дверь и сейчас же мы узнаем, откуда он и что ему надо. Слово, брошенное им, походка, жест, оторванная пуговица — все это объясняет нам его. Мы отгадываем его инстинкты, его характер, его привычки. Несколько слов, очень простых, естественно, как бы случайно соединенных, совершили это чудо. Благодаря прирожденному чутью, писатель сразу выделяет характерную подробность, типичную особенность, которые определяют и героя рассказа. В этом Мопассан не имеет себе равных.
Он понимает и объясняет своих героев без сознательного усилия. Он просто смотрит на них, на лету схватывает и отмечает все жесты, происхождение, связь и значение которых он отгадывает, и которые говорят его уму более, нежели словесные излияния и признания. Он сразу проникает в тайну человеческих лиц, отгадывает грусть и улыбки, замечает «разговор» жестов. Ничто не остается скрытым от его проницательного взгляда, который представляет собой чувствительный аппарат для тончайших измерений, делает излишними логические пояснения и дедукции и позволяет ему читать по желанию «все смутные тайны, заключающиеся в сердце».
Мопассан унаследовал от доктора Ларивьера из «Госпожи Бовари» взгляд острее ножа, который проникает в душу и обнажает ложь, вопреки уверениям и стыдливости. В воспоминаниях Сеит-Бёва можно прочесть эту поразительную заметку: «Гомер говорит «γοεω» — вижу, представляю. Видеть и представлять — это одно и то же, это уже не ощущение, это уже мысль, перцепция». Для Мопассана — видеть и составлять представление — одно и то же.
Он быстрыми штрихами набрасывает увиденное. Его произведения — богатые коллекции прекрасных эскизов, синтетических набросков. Как все великие художники, он упрощает. В его рисунке — никакой намеренной поэзии, никакой притворной наивности, но — верность и точность линий, совершенное чувство движения, ритмическая легкость и биение самой жизни. Исполнение его портретов всегда детально точно, но никогда Мопассан не согревает их нежностью, не смягчает добродушием.
Иногда контуры обозначаются резче: появляется карикатура. Это Калло или Гогарт, Гойа или Моннье, скорей всего, Домье. Как и этот последний, он любит выставлять напоказ обезображенные тела, формы, изуродованные старостью и сидячей жизнью. В особенности женское тело, «бывшее столь нежным», рисуется им со сдержанной усмешкой, опозоренное возрастом, заклейменное морщинами и рубцами, уродливо атрофированное или раздутое. Подобно Домье, он мастер «озверять» лица под влиянием грубых аппетитов, воинствующей вульгарности, бессмысленных мечтаний и неизлечимой глупости, и, может быть, в эти минуты он интенсивнее всего испытывает «радость творчества».
Он, кажется, с преднамеренным кокетством изгоняет психологию из своих рассказов; он не признает ее и будто не подозревает о ее существовании. Человечество, которое он изучает, подчиненное принципу детерминизма, не знает и не стремится узнать себя; его действующие лица мечутся, как импульсивные натуры, как истые французы, которые действуют скорее, чем думают. К чему же придумывать для них гипотетические мотивы поступков и сомнительные рассуждения? Автор сразу вводит их в круг событий, завязывается борьба, за которой он следит вместе с ними с ясной безмятежностью. Этот подход вполне применим к той орде дикарей, которая, по мнению автора, и представляет собой человечество; ничего другого не надо, чтобы показать этих антропопитеков и людей четвертичной эпохи, мечущихся за железными решетками, возбужденных блеском золота или половым инстинктом. Но сможет ли Мопассан применить свой метод тогда, когда он попытается приложить его к людям менее примитивным, более сознательным, если и не более нравственным?
Он не имеет соперника в построении композиции романов и новелл, гармонично распределяя в тексте действие и диалог и ловко скрывая от читателя, куда он ведет свое повествование.
Чрезвычайно добросовестный вначале, Мопассан со временем делается небрежнее. Продумав свой рассказ, записывает его без исправлений, почти машинально.
В действительности зрение и обоняние развились у писателя в ущерб слуху, который был мало восприимчив к музыке. Повторения, негармоничные созвучия не всегда шокируют Мопассана: в этом отношении он не унаследовал фанатизма своего великого учителя. Он не гонится за редким словом, не заботится о неологизмах и не испытывает мук, которые убили Флобера. Некоторые увидели в этом бесцеремонное отношение к языку и бросили Мопассану упрек в неправильности речи, но это не мешало совокупности этих «неправильных» фраз оставаться шедевром.