Влияние Мао было тем более впечатляющим, потому что оно так не сочеталось с его физическим состоянием. До нашей первой встречи он уже пережил целую серию обездвиживающих инсультов. Передвигаться он мог с трудом, говорил, прилагая значительные усилия. Слова, казалось, будто с большой неохотой покидали его массивное лицо; они срывались с голосовых связок какими-то рывками, каждое из них словно требовало очередного физического напряжения, чтобы можно было набрать достаточно сил и выдать очередную порцию язвительных заявлений. Позже, после того как здоровье Мао ухудшилось еще больше, это усилие стало настолько очевидным, что было болезненно даже наблюдать за ним. Во время моей последней секретной встречи с ним в октябре 1975 года, а также и во время визита президента Форда в декабре 1975 года, Мао едва мог говорить; он хрипел какие-то общие звуки, которые Нэнси Тан, Ван Хайжун и еще одна помощница записывали, посовещавшись друг с другом, а потом показывали ему, чтобы быть уверенными в том, что они поняли его, перед тем, как осуществить перевод. И, тем не менее, даже тогда, перед призраком смерти, мысли Мао были здравыми и язвительными.
Мао в отличие от всех других политических лидеров, которых я когда-либо знал, никогда не вел монологи сам с собою. И не для него были заготовленные заранее моменты, которые большинство государственных деятелей использует, либо, казалось бы, экспромтом, либо заучив на память. Смысл его высказываний возникал из сократовских диалогов[62], которые он направлял с большой легкостью и обманчивой обыденностью. Он заключал свои наблюдения в легкую беседу и в фальшивые шутки, подталкивая своего собеседника в ситуации, в которых он высказывал свои соображения, бывшие временами философскими, а временами саркастическими. Совокупный эффект оказывался таков, что его ключевые положения были обернутыми во множество косвенных фраз, которые передавали смысл, но не связывали обязательствами. Туманные фразы Мао оставляли тени на стенах; они отражали реальность, но не включали ее в себя. Они определяли направление, не определяя маршрут действия. Мао излагал изречения. Они становились неким сюрпризом для слушающего, создавая атмосферу, одновременно и путающую, и угрожающую. Все выглядело так, как будто имеешь дело с личностью из другого мира, которая порой приподнимала уголок покрова, прикрывающего будущее, позволяя взглянуть мельком в него, но никогда не открывая всего, что только он один и мог видеть.
И все же Мао мог быть грубым, добиваясь сути проблемы. Во время одной моей более поздней поездки я заметил Дэн Сяопину, что взаимоотношения между нашими двумя странами строятся на здоровой основе, потому что ни одна из сторон не просит ничего у другой. На следующий день Мао сослался на мое замечание и одновременно продемонстрировал внимание к деталям. Он твердо отклонил мою банальность: «Если ни одна из сторон не хочет ничего просить у другой, зачем тогда вам приезжать в Пекин? Если ни одна из сторон ни о чем не хочет просить другую, то зачем тогда… мы бы хотели принимать вас и президента?» В какой-то другой момент он показал свое неудовольствие тем, что посчитал американской неэффективностью в деле оказания сопротивления советскому экспансионизму; он сравнил нас с ласточками перед бурей: «Этот мир не спокоен, – слова, с болью вылетевшие из этой неуклюжей развалины, – и такая буря – с ветром и дождем – надвигается. А с приближением ветра и дождя ласточки очень заняты. …Можно оттянуть приближение ветра и дождя, но очень трудно помешать наступлению бури».
То был колосс, к которому нас допустили. Он приветствовал Никсона своим характерным взглядом сбоку. «Наш общий друг генералиссимус Чан Кайши не одобряет этого», – пошутил он, взяв руку Никсона в обе свои руки и приветствуя его перед фоторепортерами с огромной сердечностью – само по себе событие символического значения, по крайней мере, для китайцев, как для присутствовавших при этом, так и для тех, которые увидят фотографию в «Жэньминь жибао». Мао высказался о заявлении, сделанном Никсоном при выходе из самолета, для Цяо Гуаньхуа, что он считает Мао Цзэдуна человеком, с которым можно вести философский дискурс. (Это был еще один пример как чрезвычайно быстрой передачи информации по внутренним линиям связи, так и детального информирования Мао Цзэдуна в целом.) Мао пошутил, что философия была «трудной проблемой»; ему нечего сказать поучительного по этой тематике; наверное, д-ру Киссинджеру стоит подключиться к беседе. Но он повторил этот постулат несколько раз, чтобы избежать конкретики по международным проблемам, которые поднимал Никсон. Когда Никсон выложил список стран, требующих совместного внимания, ответ Мао был вежливым, но твердым: «Эти вопросы не из числа тех, которые стоит мне обсуждать. Их следует обсудить с премьером. Я обсуждаю вопросы философского порядка».