Мы быстрее распознавали бы его, если бы у всех мастеров он не звучал приглушенно. Достигаемая упорным трудом гениальность проявляется не в каждой картине. Художники жили за счет живописи и на протяжении долгого времени писали лица, которых не выбирали (не говоря уже о работе ради куска хлеба), и не на всем, чего они касались кистью, лежал отпечаток их гения. Но они ему не изменяли и не смешивали его с гением других художников: в их проходных работах он просто растворялся во вкусах эпохи. Если их слава вынуждает подражателей упрощать гения до «манеры письма», и эта манера надолго остается господствующей, случается, что сам художник на это время теряет разрушительную силу творчества и превращается в самого известного из собственных подражателей: так Караваджо оказался погребен под массивом своих учеников.
Предположим, что имя Рафаэля было забыто, как было забыто имя Вермеера, когда Торе впервые увидел «Вид Делфта»; предположим, что в какой-нибудь стоящей на отшибе церквушке или на каком-нибудь чердаке кто-то нашел «Мадонну в кресле». Этот человек мгновенно испытал бы то чувство, какое испытывают перед полотнами Рафаэля зрители, не считающие его «своим» художником (к числу которых я отношу и себя), – чувство присутствия гения. Ему потребовалось бы не больше времени, чем нам, чтобы убедить[20]ся: перед ним автономный живописный мир. Больше того, едва этот забытый мастер занял бы свое место в истории, мы обнаружили бы следы его гения в самых абстрактных картинах Энгра, а не только в иллюстрированных путеводителях. Чрезвычайно сжатая композиция этого произведения, его точно рассчитанная насыщенность и плотность с однозначностью символа объясняют, чем Рафаэль отличается от Фра Бартоломео или Андреа дель Сарто, так же, как размытость его