Что бы ни заявлял художник, он
Таким образом, стили – это смыслы; мы видели, как они боролись один с другим и как сменяли один другой, но мы также постоянно наблюдаем, как они вместо неведомой системы мира настойчиво предлагают внутренне непротиворечивую логику своих «изображений». Каким бы сложным и рваным ни хотело видеть себя искусство – даже искусство Ван Гога или Рембо – по сравнению с хаосом и жизнью оно целостно, и, чтобы заставить его заявить об этом вслух, достаточно такой малости, как несколько веков… Любой стиль создает собственную вселенную, сопрягая элементы мира, позволяющие направить этот мир к сущностной части человека.
Почти символическую демонстрацию этого мы видим в сюжете Страшного суда. Ничто в флорентийских статуях Христа, до того изваянных Микеланджело, не предвещало появления странного колосса, карающей рукой отправляющего в вечную тьму грешников, восставших из эфемерного могильного мрака. Этот жест был изображен на одном из последних творений Фра Анджелико, в соборе Орвието; еще напоминающий благословение, он, кажется, обращен к ангелам, и его трансформация – одна из самых значимых в истории живописи. У Микеланджело отчаявшаяся толпа устремляется к центральной фигуре Христа, к боку которого прижимается беспомощная Богоматерь, и все в этой фреске, включая свет, заливающий мощный, в два раза крупнее принятого тогдашним каноном и достойный Геракла торс Христа, способствует превращению копошащейся людской массы Иосафата в триумфальный кортеж героя. Но это именно Суд: герой – не какой-нибудь Ахилл; все здесь – его жест, толпа, над которой он господствует, разлитое вокруг ощущение смерти, сочетание охры с темно-голубым, несмотря на множество обновлений не изменившее ощущения библейской ночи, – придает произведению интонацию псалма. Герой, в котором очень мало от Христа, очевидно принадлежит к Богу.
В Библии Сикстинской капеллы Христу отведена более чем скромная роль. Весь свод капеллы ждал его прихода, но, когда (тридцать лет спустя) он появился над алтарем, времена изменились. Этому героическому сетованию – единственному, знакомому мировой живописи, – неведом трепет жалости, вкладываемый Рембрандтом в руки Христа, как и в грозные руки его пророков: Рембрандт – человек всей Библии. Но чем в случае подобной развязки человеческой истории становится Боговоплощение? Этот торжествующий Мессия родился не в хлеву, он не подвергался осмеянию, не преломлял хлеб с опечаленными учениками в Эммаусе. Он не был распят вместе с двумя разбойниками. В каком сверхчеловеческом уничижении к нему присоединились святые, сегодня окружающие его, словно грозная королевская гвардия? Под трубные звуки из иного мира, способные обрушить любые стены, гаснут горевшие веками светильники в Рождественских яслях, Вифлеемская звезда и гений Джотто. Сочувствующие животные вокруг яслей – снова не более чем животные, и осел не будет молиться, сложив уши крестом… Боговоплощение превращается в