Мари всегда казалось, что, будь она даже слепа, она бы прозрела, появись перед ней полковник. Прозрела бы от неугасшей ненависти, от давней обиды. Несмотря на пронесшиеся годы, полные переживаний и опасности, она помнила ту ночь на его большой петербургской квартире, которую он снимал не так уж далеко от Таврического дворца – на Морской улице.
То, что для молодого поручика Кавказского полуэскадрона Хан-Гирея составляло лишь исключительно удовлетворение давнего, горделивого желания, то для юной Мари тогда оказывалось преступной, невозможной, ужасной мечтою, которую она осуществила вопреки собственной робости, – мечтой о счастье назло равнодушному князю Потемкину. Увы, она не понимала тогда в полной мере, что творила с собой и со своей жизнью. А поручик, пылая страстью, лишь умело пользовался ее неопытностью и обидой на неумолимого Сашу.
Бледный, с дрожащей нижней челюстью он стоял над нею и, голый, напоминал собой черную обезьяну. Плечи, грудь, живот кавказца покрывали волосы, а из них торчала громадина полового органа, которая видом своим потрясла целомудренную Мари.
Не выразив и знака нежности к ней, юной и неопытной – он знал об этом, – Хан-Гирей сорвал с нее платье, ее чудное батистовое платье, столь мило украшенное прелестными анютиными глазками и расшитое витиеватыми итальянскими кружевами. Больше его уже нельзя надеть.
Полностью потеряв самообладание, она задыхалась, она плакала и не знала, что ей делать, – и уже никак не могла избежать происходящего. Поручик опрокинул ее на диван и начал тискать еще несформировавшиеся, маленькие груди. Все для нее было впервые тогда – его похожий на пушку подрагивающий фаллос, пронизывающая, острая боль, когда, подхватив под мышки, он поднял ее в воздух, сам раздвинул ей ноги, а потом опустил на член, дрожащую, вопреки всему холодную как лед и почти лишившуюся чувств. Он словно вонзил ей раскаленный прут до самого горла. Потом снова бросил на диван – легкую, маленькую, словно пушинка, совершенно безвольную, и вбивал в нее раскаленный прут, пока со звериным ревом едва не раздавил собой.
Все было с ней тогда впервые – и кровь на шелковой обшивке, и боль, и ужас. Но ужаснее всего стало потом, когда пришло прозрение и неизбежность расплаты за совершенную глупость и осознание того, что все кончено – стыд, удушающий стыд.
– Мари, Мари, ты слышишь? – говорил он ей дрожащим голосом, а она все ниже опускала свою постыдную голову. Она вся сгибалась и падала с дивана на пол, к его ногам. И она упала бы на ковер, не поддержи он ее.
– Боже! Боже, прости меня, – шептала она, всхлипывая и с отвращением чувствуя на своей истерзанной груди его руки – где больше болело, она сама не знала, то ли наружи, то ли внутри. Никакого наслаждения, никакой радости – только стыд и страх, и все ближе подступающее желание умереть. Вот сейчас, сразу, здесь же. Чтобы все кончилось – один раз и навсегда.
Она не могла упрекать его – она сама приняла его в Таврическом, вызвав запиской, когда, строго-настрого наказав ей и носа не совать на улицу, княгиня Потемкина уехала в Мраморный дворец к Анне Орловой. Граф же Алексей Александрович направился завтракать с Давыдовым.
Она сама позволила ему поцеловать себя, позволила говорить себе гнусные нелепости, и в конце концов, отчаявшись, – князь Саша так и не появился дома после сцены в ресторане, и она воображала его в объятиях цыганской красавицы, – она согласилась отправиться с Хан-Гиреем к нему в квартиру на Морской улице. Конечно, она не отдавала себе отчета, как все это бывает. Просто ничего не знала об этом. И никто пока еще не успел ее предупредить.
Точнее, ее предупреждали. И Анна Алексеевна в Кузьминках после бала, и княгиня Лиз совсем недавно, только ночью. Она не послушалась их – она послушалась своей ревности и обиды на Сашу.
Теперь она ощущала себя столь преступною и виноватою, что ей оставалось просить прощения и унижаться, унижаться беспредельно. Она сама перечеркнула все, и в жизни у нее теперь, кроме этого горбоносого и грубого офицера, никого не было. И ничего не было. Не могло быть. Как она вернется в Таврический дворец? Как посмотрит княгине Лиз в глаза? Что скажет Анне Алексеевне, вложившей в нее столько сердечного участия. Она предала их всех. Их надежды, их доброту к ней. Предала и сестру Лолит, и все то, чему та учила ее в детстве. Она оказалась слишком слаба. Слишком слаба, чтобы выдержать равнодушие князя Саши, от которого почти сошла с ума. Да, она сошла от Саши с ума. Иначе никогда не решилась бы на подобное.
Ведь что она знает о поручике Хан-Гирее? Ничего. Женится ли он на ней, чтобы сохранить ее честное имя. Она даже боялась думать об этом. Увы, увы, она вовсе не была уверена. Вдруг он женат? Конечно, если бы сейчас, когда она, дрожа, лежит у его ног, он бы поднял ее, прижал к сердцу и попросил стать его женой – она почувствовала бы облегчение. И со спокойной совестью отправилась бы в Таврический дворец, чтобы объявить княгине Потемкиной, что скоро выходит замуж. Тогда бы она посмотрела и на князя Сашу – как бы он воспринял ее новость?