Что он утоп, мне стало ясно после первых же минут допроса. Его «агентурные данные» не стоили двух копеек; слежка за мной, как оказалось, была, но ничего путного и выслеживать не было; переписка моя, как оказалось, перлюстрировалась вся, но и из нее Добротин ухитрился выкопать только факты, разбивающие его собственную или, вернее, Степушкину теорию. Оставалась одна эта «теория» или, точнее, остов «романа», который я должен был облечь плотью и кровью, закрепить всю эту чепуху своей подписью, и тогда на руках у Добротина оказалось бы настоящее дело, на котором, может быть, можно было бы сделать карьеру и в котором увязло бы около десятка решительно ни в чем неповинных людей.
Если бы вся эта чепуха была сгруппирована хоть сколько-нибудь соответственно с человеческим мышлением, выбраться из нее было бы нелегко. Как-никак знакомства с иностранцами у меня были. Связь с заграницей была. Все это само по себе уже достаточно предосудительно с советской точки зрения, ибо не только заграницу, но и каждого отдельного иностранца советская власть отгораживает китайской стеной от зрелища советской нищеты, а советского жителя — от буржуазных соблазнов.
Я до сих пор не знаю, как именно конструировался остов этого романа. Мне кажется, что Степушкин переполох вступил в социалистическое соревнование с добротинским рвением, и из обоих и в отдельности не слишком хитрых источников получился совсем уж противоестественный ублюдок. В одну нелепую кучу были свалены и Юрины товарищи по футболу, и та английская семья, которая приезжала ко мне в Салтыковку на Week End, и несколько знакомых журналистов, и мои поездки по России, и все, что хотите. Здесь не было никакой ни логической, ни хронологической увязки. Каждая «улика» вопиюще противоречила другой, и ничего не стоило доказать всю полную логическую бессмыслицу всего этого «романа».
Но что было бы, если бы я ее доказал?
В данном виде — это было варево, несъедобное даже для неприхотливого желудка ГПУ. Но если бы я указал Добротину на самые зияющие несообразности, — он устранил бы их, и в коллегию ОГПУ пошел бы обвинительный акт, не лишенный хоть некоторой, самой отдаленной, доли правдоподобия. Этого правдоподобия было бы достаточно для создания нового «дела» и для ареста новых «шпионов»[321].
Новых дел, действительно, заведено не было. Но еще два ареста состоялись — Иосиф Пржиялговский, к тому времени перебравшийся на постоянное жительство в Мурманск, был привезен в Питер и заключен под стражу 12 сентября, а его жена Елена Леонардовна — на следующий день.
Знакомых журналистов, о которых Солоневич говорит в своих воспоминаниях, было трое: Анатолий Яковлевич Канторович (1896–1944), Зиновий Яковлевич Эпштейн (даты рождения и смерти неизвестны) и Евгений Александрович Гнедин (1898–1983).