Я сидел на пороге амбара, где мы строили планы на будущее Греты, а о моем не говорили вовсе, слушал тихий шорох дождя в кронах ясеней и пытался решить, насколько все это было честно. Она собиралась уехать в новую жизнь, а я должен был ей помогать. Она рассказала все мне, одному лишь мне, но не желала дружить со мной открыто, у всех на виду. Она могла бы намекнуть Кире или Элле, что мы гуляем вдвоем, что я не такой, как другие, что мы делимся секретами. Девчонки не выдали бы нас ее отцу. Но Грета никому ничего не сказала, никто про нас не знал, и все же я был рядом, готовый помочь.
Конечно, я заслуживал большего. Я ощутил прилив злости – непривычное чувство. Почему я мирился с ее отношением? Почему она считала, что я должен с ним мириться?
Злоба, впрочем, быстро прошла. Я никогда не любил это ощущение, особенно ту его разновидность, что так нравилась парням, любившим пустить в ход кулаки, сорваться на судью во время матча, на учителя, на родственника. Некоторые специально искали того, кто их выбесит, чтобы полезть в драку. Только не я. Я не мог позволить себе срываться.
На следующий день Грета выглядела ужасно.
Нет, не ужасно – она никогда не выглядела ужасно в школе; она улыбалась, блистала, была уверена в себе. И все же не была собой. Ее движения казались вымученными, улыбка – напряженной, искусственной. И она ни разу не посмотрела в мою сторону, ни разу не встретилась со мной взглядом.
Вечером Грета не позвонила.
И на следующий вечер тоже. И на следующий. Никаких ночных разговоров, никакого звонка из телефона-автомата или с городского номера из Брин-Мара, чтобы позвать меня в амбар к шести часам вечера или к стене у леса к пяти. Я старался не думать об этом, но, разумеется, не мог думать ни о чем другом. Что-то случилось. Может быть, она нашла нового друга и теперь испытывала неловкость, оттого что была близка с кем-то вроде меня, настолько на нее непохожим?
Есть такое выражение – «быть призрачным». Молчание Греты превращало меня в призрак, бледный, никому не нужный, нигде не существующий, нигде…
Грета позвонила через восемь дней из телефона-автомата. Я слышал какой-то писк на линии, ее голос звучал очень слабо, как будто издалека.
– Прости, – сказала она, как только я ответил. – Не могла раньше добраться до телефона.
– Ты в порядке? – Когда она позвонила, я валялся на кровати и играл в приставку; теперь я рывком принял вертикальное положение. – Мне прийти?
– Нет, не стоит. Папа следит за мной. Он все узнал.
– Про Лондон?
– Про то, что я врала. Шейни, все плохо.
– Как он узнал?
– Встретил учителей в регби-клубе. Они ему сказали, что я не участвую в спектакле.
Так я и думал. Это была плохая ложь.
Я раздраженно вздохнул. Вот сволочь! Какое наказание он придумал для Греты? В какую клетку ее запер? Приказал сидеть дома? Отнял телефон? Или еще хуже: наблюдал за каждым ее шагом, держась поблизости, чтобы убедиться, что ни одно движение Греты не ускользнет от его внимания?
– Ты все еще можешь убежать, – сказал я. – Отправиться в Лондон. Тебе шестнадцать. Он не имеет права тебе помешать.
Грета молчала. Я размышлял, каким телефоном-автоматом она воспользовалась, пытался представить ее, стоящую под ярким электрическим светом: тонкие мягкие пальчики сжимают трубку, голубые глаза широко распахнуты, пока она прислушивается к моим словам.
– Камден-Таун. И… Как ее звали? Вив! Она будет там.
– Я не могу, – прошептала Грета.
И я понял, что это не физическое «не могу», а эмоциональное: она не могла перешагнуть через то, что с ней случилось. Каким-то образом (я так и не узнал, что он ей сделал или сказал) отец уничтожил ее мечту.
Постепенно он ослабил свою хватку, снова позволил ей гулять, пользоваться телефоном, мы опять стали встречаться, по-прежнему тайно. Но никогда больше не ходили в амбар. Я не знал, остались ли там ее вещи, упакованные и готовые к путешествию в новую жизнь. После смерти Греты я думал о том, чтобы отправиться туда и проверить, но так и не решился. Я не был сентиментальным, но какая-то часть меня хотела верить, что вещи все еще там, ждут Грету – маленькая частица ее надежды, которую я не хотел тревожить.
Господи боже, Лиз Пью выглядела потрясающе на экране.
Плохо так говорить, но горе было ей к лицу. Она превосходно играла роль сломленной матери, чья жизнь никогда не будет прежней. Я удивлялся, как люди не замечали ее игры. Для меня притворство Лиз было очевидным.
– Как ты можешь! – возмутилась Элла.
Во время большой перемены на улице шел дождь, поэтому мы устроились в школьном холле. Элла сидела на коленке у Гвина, не замечая, как ему неудобно.
– Она потеряла дочь! И вообще, Лиз хорошая! Хвати нести ерунду.
– Я не говорю, что это не печально, – возразил я, отметив, что мои слова никого больше не удивили. – Понятно, что она расстроена. Просто Лиз немного играет на камеру. Это нормально – ей полагается выглядеть убитой горем.
– Она и правда убита горем! – огрызнулась Элла.
– Не сомневаюсь, – ответил я. Но я сомневался. Еще как.