– О, я неуклюжая, – признала Розамунда. – Разве не забавно: я так хорошо шью, но такая неуклюжая. Сделай это вместо меня. – Она опустилась перед ним на колени и склонила голову. Сначала он как будто не хотел к ней прикасаться, но нагнулся и вынул шпильки, а потом запустил пальцы в ее волосы и снова и снова подносил их к свету. Розамунда подняла лицо, одновременно сияющее и тусклое, как Плеяды. Его затеняла робость, или медлительность, или обеспокоенность, или сдержанность. Думаю, это была сдержанность, хотя ее гладкий лоб и широкое пространство между глазами обещали излишнюю откровенность, граничащую с глупостью.
– Нам пора возвращаться, – сказала Розамунда в ответ на его молчание.
– Как странно, что что-то не металлическое – твои волосы – может блестеть так ярко, – сказал он.
– Пора возвращаться, – повторила она. – Если мы пойдем прямо сейчас, Роуз успеет умыться и расчесаться перед чаем. Если она этого не сделает, тетя Клэр увидит, что Роуз впала в одно из своих состояний, и станет спрашивать о том, что случилось.
Когда я вытирала слезы, до меня дошел смысл того, что она так мягко сказала: маме не сообщили о смерти папы.
– Но если ты не сказал маме, мы должны сейчас же это сделать! – воскликнула я. – Должны, должны! О, нельзя ей не говорить!
Когда Ричард Куин, не сводя глаз с реки, покачал головой, а Розамунда, все еще стоявшая на коленях, обратила на меня невидящий взгляд статуи, я не могла в это поверить.
– Но так нельзя, так нельзя, – сказала я. – О, я знаю, когда мы были маленькими, то думали, будто отцы и матери не могут питать друг к другу таких же глубоких чувств, как к своим детям, поскольку они не родственники, но это потому, что мы тогда были маленькими и не понимали. То, что у них было, их брак, – это самые крепкие узы, самые крепкие… – Я не могла найти слов, и казалось невероятным, что их приходится искать, ведь близкие, разумеется, сами должны были понимать, что я пыталась донести. Но они молчали, и брат продолжал смотреть на текущую реку, а глаза кузины оставались пустыми. Казалось, будто я упрямо говорю о чем-то запретном, и я сама чувствовала, что так и есть; и они, покрывшись мурашками стыда, ждали, когда я осознаю свою бестактность и умолкну. Хотя оба оставались такими неподвижными, я чувствовала, как в них бьется медленный пульс. – О, как бы сильно мы ни любили папу, – сказала я, закрыв глаза и опустошая себя, чтобы договорить до конца, – это больше мамино дело, чем наше.
Прошло мгновение, прежде чем они пошевелились. Потом Ричард Куин произнес:
– Да. Но она знает свое дело. Подумай, как хорошо мама его знает. Она точно знала, что произойдет, когда вы с Мэри отправились сыграть отличному учителю фортепиано, точно знала, что произойдет, когда бедная старушка Корди отправилась сыграть отличному учителю скрипки. И, я уверен, она еще лучше знала, что будет с папой, когда он от нас ушел, потому что, как ты сама сказала, их узы – самые крепкие.
– Но если она уже это знает, что плохого в том, чтобы ей рассказать? – но говоря это, я знала, что это слишком разумно, чтобы быть полной правдой. – Это какое-то святотатство, что мы знаем, а она – нет, – умоляюще произнесла я, пытаясь приблизиться к истине.
– Говорить с ней о том, что она знает, будет все равно что заставить ее прочесть вслух письмо, которое ей было так больно читать про себя, когда она его получила, – сказал Ричард Куин.
– Значит, ты все-таки считаешь, что он умер страшной смертью, – прошептала я.
– Нет, ей-богу, зная его, я так не считаю. Он думал не о своей смерти, а о том, что для него важно. Что бы это ни было. Ты знаешь, каким он был, как в самые морозные зимние дни выходил в тонком пальто, если мама или Кейт не успевали его остановить, и возвращался, не замечая, что посинел от холода. И ты знаешь, что маме приходилось заставлять его есть. Скорее всего, он даже не почувствовал, что умирает. Но его смерть могла показаться ужасной со стороны.
По моему лицу снова потекли слезы.
– Сколько бы мы ни гадали, никогда не узнаем точно, – пожаловалась я. – Недостаток этого мира в том, что люди, которые любят друг друга, разделены. Ужасно заботиться о чувствах другого человека так сильно, как если бы он был тобой, и не знать, что он чувствует, потому что он – это он, а ты – это ты. Не быть папой, не быть им, когда он умрет, не умереть вместе с ним – все равно что быть запертым в тюрьме, только наоборот, не внутри, а снаружи. Это пытка – биться о стену, которую нельзя сломать и которой нет, которая просто разделенность.