Но мы ошибались. Как же мы ошибались! Вернувшись из медового месяца, Корделия и Алан поселились в маленьком белом домике-коробочке на повороте с Виктория-роуд, в Кенсингтоне; и мы с Мэри мрачно сказали друг другу, что Корделия станет приглашать нас на обед всякий раз, как будет видеть в газете, что в Альберт-холле дают концерт, на который мы, вероятно, пойдем, и это будет ужасно, потому что она будет делать это только из чувства долга. Эти приглашения стали приходить, но вскоре мы обнаружили, что ждем их с нетерпением, мы были бы разочарованы, если бы они не пришли. Корделия не вышла из образа, который приняла в день своей помолвки. У нее все еще не было собственной воли, только желание угодить и выяснить, что приносит больше всего удовольствия прочим. Можно было бы сказать, что ей недоставало характера, если бы в том, как она ограничивала себя благожелательностью, не чувствовалось ее прежней железной решимости. Корделия ни разу не окинула нас взглядом, когда мы входили в дом, не упрекнула нас в неопрятности и отсутствии чувства приличия. Она просто спрашивала нашего мнения о последних переделках, произведенных в доме, который и в самом деле был чудесен не только на наш взгляд, так долго смотревший только на бедность, но и для любого человека, оглядывающегося на него из этой эпохи, которую называют изобильной. Как и все тогдашние молодые пары с умеренным достатком, Алан и Корделия держали двух слуг, прислугу за всё и горничную, и их жилище сияло чистотой, какую редко встретишь в современных домах. Окна столовой выходили на юг, и во время обеда солнечный свет падал на стол, от серебра и стекла отражались призматические лучи, и каждый предмет сервиза был отполирован до блеска. Весь дом полнился светом, мебель из розового дерева была элегантна, и зимой висели занавески из белого стеганого ситца с огромными цветами, а летом – из муслина с оборками. Вокруг были цветы, и нас всегда вкусно кормили. Но все это было ничто по сравнению с господствующей доброжелательностью, с тем, как радушно они нас принимали, с тем, как они хотели, чтобы мы оставались как можно дольше, не рискуя опоздать на концерт. Молодые даже провожали нас до садовой калитки, чтобы побыть с нами как можно дольше.
Помню, однажды, в первую зиму после их свадьбы, мы остались с ними до последней минуты. Мы вчетвером помедлили, оглядывая палисадник, и они объяснили нам, что он для них до сих пор загадка.
– Видите ли, мы не знаем, какого вида половина деревьев, – сказала Корделия, а Алан прибавил:
– Мы знаем, что вот это – бобовник, и это почти всё.
А потом Корделия произнесла тоном, так похожим на его, словно она была его сестрой, а не нашей:
– А вот это – чубушник, но это? Мы не знаем.
– А это боярышник, – продолжал Алан, – но какого цвета? Белый, красный или розовый? Вы должны согласиться, что это имеет большое значение для боярышника. И для дома. Для дома это почти так же важно, как для женщины светлые ли у нее волосы, темные или рыжие, как у Корделии.
– Со мной общается старушка из соседнего дома, но она, как и мы, понятия не имеет, какого он цвета, потому что приехала сюда всего за месяц до нас. Разумеется, это должны знать соседи напротив, потому что до них там жил отец мужа, он купил тот дом, когда его только построили, и у них часто ужинал Теккерей. Но как я могу постучать в их дверь и спросить: «Простите, какого цвета боярышник в моем саду?»
Мы не хотели расставаться, они проводили нас до уличного почтового ящика. Наш враг ушел, не просто покинул дом, а исчез. Кто-то, кого мы не знали, вселился в ее тело и носил ее одежду, кто-то, кого мы не ненавидели, кто-то, кого, как нам часто казалось, мы недостаточно любили. В том декабре я и эта сестра-незнакомка были в ее гостиной, представлявшей собой одну из тех антизимних симфоний, которые можно сочинить, соединив вместе яркий огонь в колоснике под мраморной каминной полкой, чаши и узкие вазы, полные бронзовых и золотых хризантем, и преимущественно белые подушки и занавески. Такова была эдвардианская формула, и она работала. Корделия ходила по комнате, собирая чайные чашки и тарелочки, чтобы горничной было легче вынести чайный поднос; и она передвинула в угол многоярусную этажерку для пирожных, какие были в моде в те дни, свадебный подарок от друга из Франции, конструкцию в стиле ар-нуво с серебряными тарелками в виде листьев водяной лилии. На верхней тарелке оставалось одно маленькое сахарное печеньице. Она посмотрела на него, потом отвела взгляд, а потом снова посмотрела на него. Я знала, что ей очень хотелось съесть это печенье, как иногда хочется съесть что-нибудь не потому, что ты действительно проголодалась, а просто потому, что детский иррациональный аппетит настаивает и пытается доказать, что «достаточно» – это не так хорошо, как пир. Она протянула свою изящную руку и поднесла печенье на расстояние миллиметра от своих губ, но вдруг отвела руку и, глядя на меня круглыми глазами, сказала:
– Хочешь его, Роуз? О, возьми его, Роуз.