Работаю в казармах на Большой улице. Должна убирать весь этаж – солдатские спальни, комнаты офицеров, канцелярию, столовую, коридор и лестницу. Иногда ещё велят идти на кухню чистить картошку.

Работа очень тяжёлая, зато «прибыльная». Иногда от солдат остаётся немного супу. Сливаю в котелок, забинтовываю руку, подвязываю её косынкой, а локтем прижимаю к себе дорогой суп. Если у ворот гетто полицейский начинает обыскивать, я делаю страдальческую мину: болит рука. Каждый раз стараюсь попасть к другому полицейскому, чтобы моя рука не примелькалась.

Я уже трижды пронесла так котелок.

Сегодня я узнала очень грустную весть. Даже маме ещё не рассказала.

На работе, когда мы чистили картошку, на повара напал очередной «приступ» издевательства. Одну из нас поколотил за то, что она обратилась к нему не так, как было нам приказано, – не «уважаемый господин повар», а как-то иначе; другой велел поднять большущий котел картошки, который обычно поднимают два солдата. Она, конечно, не осилила, и он её тоже избил. Больше ничего не придумав, начал «допрос»: кто где родился, где жил, что делал до войны. Услышав, что я жила в Плунге[59], повеселел. Он служил вместе с одним плунгенским – Беньямином Шерасом. В субботу, в канун войны, Беньямина прислали с полигона в Вильнюс за какой-то проволокой (он электромонтёр). Но тут началась война, пришли немцы. Узнав, что он комсомолец, они его убили и зарыли во дворе казармы. Глубокую яму копать поленились, на голову навалили камень.

Беньямин – папин двоюродный брат…

Вчера был очень грустный вечер: мама долго не возвращалась с работы. Мы уже собирались бежать к кому-нибудь из её бригады узнать, что случилось, когда она сама пришла. Оказывается, она, сорвав жёлтые звёзды, рискнула пойти на нашу старую квартиру, в город. Может, принесёт что-нибудь из старых вещей – уже совсем нечего менять на хлеб… Не предупредила, чтобы мы не волновались.

Когда она с бригадой возвращалась с работы, она сорвала эти жёлтые звёзды, и, оглянувшись, не видит ли кто, зашла на тротуар. Пошла по направлению к нашей бывшей квартире, – может, ей отдадут что-нибудь из наших оставленных вещей. Уже нечего продавать или выменивать.

Двор. Лестница. Мама позвонила. Дверь открыл мужчина, литовец. (А если открыл бы немец?! Она же не знала, кого вселили. Мама сразу сказала, кто она и зачем пришла. Мужчина растерялся, и стал говорить, что здесь ничего нашего нет, что немцы всё вывезли и он с семьёй вселился в пустую квартиру. Но мама через открытую дверь в столовую увидела наш стол, даже с той же тёмно-зелёной скатертью. Буфет, диван. И наша скромная и вежливая мама осмелилась без приглашения войти в столовую и показать, что вот же всё стоит на своих местах. Попросила хотя бы скатерть, она её выменяет на хлеб для детей. Но он не дал себя уговорить. Объяснял, что немцы всё описали и приказали не трогать. Тогда мама попросила разрешения подняться на чердак, там лежали старые вещи. Теперь всё пригодится. Еле упросила его. Но там ничего не нашла. Чердак был пуст и чисто подметён. Лишь в углу валялся папин портрет, который раньше висел в кабинете.

Спрятав портрет под пальто, она вернулась в гетто усталая, расстроенная, разбитая. Она так долго собиралась, надеялась, пока наконец решилась. И принесла лишь портрет…

Думала, что не выдержим здесь вторую зиму, а ведь живём. Ещё более голодные, совсем оборванные, зато не такие напуганные, не такие пришибленные. Не то чтобы меньше боялись всяких акций, нет, но говорят теперь уже не только об этом. Особенно мужчины. Говорят о поражениях гитлеровцев на фронте, о партизанах в лесах и о ФПО в самом гетто.

Все чаще звучат слова из песни:

Если погибнуть, то лучше геройской смертью,Подставить шею ножу: нет, о нет, о нет!

Я очень люблю слушать эти разговоры. Тогда свобода начинает казаться ближе, ощутимее. Начинаю фантазировать, как всё произойдёт, как нас освободят, как вернёмся домой, встретимся с папой.

Ох, скорее бы!..

Расстреляли певицу Любу Левицкую. Так приказал Мурер. Она умерла из-за полутора килограммов гороха, которые хотела внести в гетто.

Проезжая мимо, Мурер увидел Любу Левицкую и Ступеля, идущих по улице Этмону. Мурер остановил их и велел показать, что они несут. У Левицкой нашёл горох, а у Ступеля ещё и картошку. Он приказал увести их в Лукишкскую тюрьму.

Арест этот переживали все.

Рассказывают, что Люба в тюрьме пела. Даже бездушные надзиратели не запрещали. Она всё надеялась, что её спасут. Но дни уходили, силы иссякали, стала иссякать и надежда.

В тюрьме Левицкая мучилась недолго – неполные две недели. Собрав небольшую группу таких же «преступников», оккупанты всех увезли в Понары.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже