Куда, однако, к лешему могла задевать его эта баба? Я перешарил все на полках, на столе, на окне, за окном, в кладовой, заглядывал во все большие котелки и в маленькие, в кастрюльки, в кувшинчики — ни следа молока нигде! Сама, верно, и выпила все, что осталось, злая баба!
Отчаяние — мать великих решений. Не отдав еще себе хорошенько отчета в том, что я задумал и как это осуществить, я очутился с эмалированной кастрюлькой у двери кухни советника консистории и позвонил. Слава Богу! На лестнице не попалось ни души!
Старенькая Августа, кухарка советника, слегка вскрикнула от испуга, увидев меня перед собой с кастрюлькой в руках, и отпрянула, едва не присев на пылающую плиту.
— Господин профессор! Что случ... Что случилось, г. профессор?!
— Фрейлен Августа! Уважаемая фрейлен Августа! — Августа растаяла, польщенная. — Не могли ли бы вы мне подарить или одолжить немножко молока?
— Ах, я, может, барыню позову?
— Ни шагу, ради Бога, моя добрая Августа! Дайте мне скорее немножко молока и я буду вам благодарен вечно!
Может быть, она подумала, что я помешался и боялась меня раздражать, но послушалась:
— Молоко как раз кипятится... сейчас закипит...
— Дайте мне сейчас, какое есть. И. Августа... ни одного слова, ни звука госпоже советнице!
— Ну, г. профессор, разве я в самом деле... Из-за такого-то пустяка...
И она налила мне целую половину кастрюльки.
— Тысячу раз благодарю, многоуважаемая Августа! — воскликнул я и начал быстро рыться в жилетных карманах.
— Вот уж этого нет, г. профессор! Хотите — отдадите, хотите — так, а денег — нет!
Я помчался с моей добычей наверх, в один миг пронесся мимо вытаращившей на меня глаза Лены и побежал к моему мальчугану. Лежит спокойно на тигровой шкуре, сосет тихонько сахар, весело болтает в воздухе толстыми ножонками от блаженства бытия и когда я подошел, посмотрел на меня, не переставая сосать сахар, большими, сознательными глазами, — несомненно, он узнавал меня
Ну, знаете, если это не кантовская категория „общности“, то я могу потребовать обратно все деньги, заплаченные 25 лет тому назад за прослушанную collegia logica. Это было умопомрачающее открытие. Какую же цену имеют все драгоценные материалы, которые я накопил там, в ящиках письменного стола для этой работы на конкурс? Чего стоят все мои великолепные наблюдения, все собранные documents humains, когда вот этот один крикунишка с ясными голубыми глазками, свалившийся ко мне, словно с неба сквозь дымовую трубу, объявляет все это ничего не стоящим вздором!
Не может же он пить из кастрюли. Но я заметил, что становлюсь с каждой минутой изобретательнее. Вмиг придумав способ, я выхватил из клетки моей Желтушки ее криночку, выполоскал ее, налил уже остывшим молоком и затем вступил в свои обязанности кормилицы. Не ладилось очень, правду сказать, — добрая половина молока попадала мимо, на тигровую шкуру, — но ничего все-таки. А какое наслаждение ему доставляло это благочестивое цельное молоко консисторской советницы! И какое это было наслаждение видеть выражение блаженства, счастья на изголодавшейся мордочке... такое наслаждении, так сладко томившее сердце, как будто сам я пил что-то какое теплое, такое горячее, что даже на глаза выступила горячая влага.
Он жадно глотал, хлебал, захлебнулся. поперхнулся, потом справился и опять быстрой ловко потянул, — одна кружечка вмиг опустела. Я налил другую, третью... Можно ли ему столько? Не повредит ли ему так много молока после долгого голодания? Но где же мне было взять духа отнять у него кружечку, пока его большие благодарные глаза говорили: еще!
Вошла Лена, — дерзко, не постучавшись. „Я ухожу!“ Я молча указал ей на край стола, где лежало приготовленное для нее трехмесячное жалованье вместе с ее книжкой; швейцар помог ей взвалить ее пожитки на извозчика, и я с глубоким вздохом облегчения увидел из окна, как отъехал извозчик и увез, наконец, это чудовище. Пока оно было в доме, радость, которую доставлял мне маленький гость, была отравлена злостью и тревогой. Только теперь мне стало от души весело.
Боже, до чего все это было забавно и весело! Так просто весело, так естественно-радостно, так непреодолимо, словно шла эта радость из самой глубокой глубины моего нутра. Испытывал ли я когда-нибудь прежде подобное? Никогда, ни в одно лучшее мгновение жизни! Ни тогда, когда они меня в 25 лет от роду сделали профессором, — а тогда это была радость, — ни тогда, когда я взломал большую печать академии с пакета, принесшего мне весть, что мне присуждена премия за конкурс на тему „Об аористе в пракрите“, — двадцать лет тому назад это было. Сейчас у меня было такое чувство, словно в грудной клетке у меня выросло новое сердце, гораздо большее и разливающее гораздо большую теплоту по всему телу.