Между поэтом и дочерью Мнемосины, Музой, нет никаких посредников. Может быть, поэтому Кант считал, что через гения непосредственно говорит природа, ведь античные боги всего-навсего природные стихии. В причастности к ним и заключается энкратейя[177] – по-гречески внутренняя или тайная свобода (ср. с пушкинским «Поэзия должна быть глуповата», простодушна). О ее уникальности своеобразно высказался Бродский: «Учитывая, что человек по своему статусу – вновь прибывший, т. е. что мир возник раньше его, истина о вещах должна быть нечеловеческой»[178], а именно, как подсказывает текст, божественной и таинственной. «Язык, – говорил, кстати, поэт, – вещь более древняя и неизбежная, чем любая государственность»[179].
«Тайная свобода» свойственна не только поэтам. Вспоминается выдающийся скульптор XX века Алла Пологова. Она иронизировала, когда при ней говорили о художнической муке, художнической страде… Для нее всегда творчество было радостью, упоением. Это не противоречит словам А. Блока, полагавшего: «Только то, что было исповедью писателя, только то создание, в котором
Пологова никогда не знала, при какой власти живет, кто такой Брежнев, она жила в другом измерении. Известный искусствовед Анатолий Кантор писал о ней: «Пологова была первой, кто показал не только скульпторам, но и вообще художникам и поэтам, всем творческим людям, что можно (при любой власти.
Что сближает Блока и Пушкина в их восприятии истоков поэзии? Прежде всего это надперсональная сфера звуков, которые имеют онтологическую природу. В связи с этим любопытно, что швейцарский исследователь ранней модернистской поэзии О. Штрандберг считает, что поэтический язык модернистов, и в первую очередь С. Малларме, культивируя идею «чистой поэзии», не задавались вопросом, какой смысл имеет то или иное стихотворение или слово: более адекватным им представлялось осознание вызываемых словом или текстом чувств, ассоциаций[183]. В результате, если обычно поэты в своем искусстве на первое место выдвигали мастерство, то для ранних модернистов поэзия стала средством выразить свою индивидуальность, личный метафизический опыт: «Поэт вдруг стал не мастеровым, который должен овладеть азами своего ремесла, но пилигримом метафизического путешествия»[184]. Аналогом такого поворота (естественно, не единственным) может служить творчество Вл. Ходасевича – в частности, его «Баллада»:
Но продолжим разговор о Малларме. М. Бланшо пишет: «Вспомним ренаровскую остроту без остроты: “Малларме непереводим даже на французский”. Но что собственно такого говорит Малларме? Ничего парализующего, (он.
С точки зрения Бланшо, первоочередная задача Малларме – «переложить то чужеродное, что уже есть в языке, но мало того, переложить на такой язык, который никогда не дан тебе… как дается родной: это некая ритмическая траектория, где важен лишь переход, напряжение, модуляция, а вовсе не точки, которые при этом минуешь, не пределы, которые не определяют здесь решительно ничего. Тем самым поэзия становится как бы воплощенной тягой к переводу…»[187]