великыа Русиа дрьжаву, великое княжение Володимерское, и Московское, и Новогородское, и всеа Русии великое господарьство[554].
В Степенной книге отразилась редакция этого варианта, согласно которой Ивану Васильевичу вручалась еще и «прочая утварь царская Манамарша»[555].
Таким образом, в начале 1550‑х гг. в Москве усилили исторический аргумент царской легенды, сглаживая остроту несоответствий «Сказания о князьях владимирских» с историческими источниками (текст «Сказания» был многократно визуализирован в росписи Золотой палаты и Сеней Московского Кремля, на Царском троне и Царском месте Кремлевского Успенского собора). На посольских церемониях начали демонстрировать иконы Владимира Святославича (возможно, также триптих с Владимиром, Борисом и Глебом), на которых киевский князь был изображен в царском венце. Если в конце XV в., когда, вероятно, этот иконописный мотив возник, могли видеть в царском венце князя доказательство его статуса независимо от формального титула, то в середине XVI в. данный мотив был истолкован в пользу версии об утрате царского титула в результате ошибки. Выразительное возвышение царя Владимира над своими некоронованными сыновьями означало отныне, что Владимир был не просто князь, облеченный царской властью, и не князь над князьями, а подлинный царь. И, как император над Русью, он был одновременно предком Ивана Грозного и пропущенным звеном в царском родословии. Княжеские титулы его царственных предков были не столь важны, поскольку Владимир Святославич был первым христианским царем на Руси.
В те же первые годы посольского торга намеченная в переговорах с европейскими партнерами схема была многогранно расширена. Царский статус Владимира Святославича был заимствован не из каких-либо неизвестных источников и без ориентации на упоминания «кагана». Его появление в развитие легенды «Сказания» – результат контаминации имен двух «царей»: Владимира Святославича и Владимира Всеволодовича (Мономаха). Два образа соединились во многом благодаря неопределенности повествования в «Сказании» и благодаря ошибочному закреплению за Владимиром Святославичем основания Владимира-на-Клязьме (подобная путаница встречается и в более ранних источниках). Развитие легенды в те же годы взял на себя поп Кремлевского Благовещенского собора Сильвестр. Его редакция Жития княгини Ольги содержала прославление княгини-бабки как равной апостолам, своему внуку и византийскому императору, ловко обманутому ею, о чем было хорошо известно из летописных источников. В начале 1560‑х гг. текст жития помещен в качестве предисловия в Степенную книгу[556], а в 1580‑е гг. эта редакция была положена в основу росписи Царицыных палат Кремля[557].
Примерно в эти же годы возникло несколько масштабных книжных замыслов в поддержку посольской легенды – Степенная книга, «Государев родословец», «Чин венчания на царство», возможно также – Лицевой летописный свод. Римское наследие все еще ограничивалось осторожными упоминаниями Октавиана Августа в качестве предка Ивана Грозного. «Немцы», то есть в данном случае Священная Римская империя, были для царя общей родиной двух действующих империй – Рюриковичей и Габсбургов.
Когда в Москве пригрозили послам Сигизмунда II Августа отказом титуловать их государя королем, польский и литовский монарх в переписке с великим князем московским добавил к своему прозвищу еще и «Севаст». Прозвище Август адресовало к той же традиции, что и московская посольская легенда, и в переписке с королем Москва конкурировала с таким же наследником процветающей Римской республики, что и московский царь. При этом политический строй Короны Польской и Великого княжества Литовского открыто вписывался в традицию республики SPQR. Прозвище Севаст отличало Сигизмунда II Августа и от его отца Сигизмунда I Старого уже в годы их соправления. Позднее оно закрепилось за младшим королем и сохранилось в польско-литовской политической традиции как знак причастности к римскому политическому наследию вплоть до последнего короля независимой Речи Посполитой Станислава Августа Понятовского[558]. Как показывает Ян Сова, инкарнация Цезаря Августа в Сигизмунде II Августе была аналогична англо-французскому правовому фантому «двух тел» короля. В Короне и Литве эта инкарнация выполняла ряд символических миссий – она встраивала польско-литовскую историю в римскую традицию и компенсировала разобщенность земель Речи Посполитой (до 1569 г. идеал республики не предполагал единства республики подобно Римской республике времен Гая Юлия Цезаря и его наследников). Император Август в этой системе выполнял роль символического объединителя разобщенного организма, и даже после его смерти республика сохраняла единство благодаря акту ее символического (в облике Августа) и фактического (Люблинской унией) объединения[559].