Репрезентации королевской власти в Речи Посполитой подчеркивали единство римского прошлого и обновленной Республики времен Сигизмунда II Августа и его наследников. Например, Ян Кохановский, осмеявший в одной из своих поэм амбиции «Московского» называться «14‑м от Августа» потомком, в своей «Оде» 1579–1580 гг. возрождал традиции Горация, прославлявшего победы Октавиана Августа, Тиберия и Друза («Оды», 14‑я ода IV книги), по его образцу превознося победы Стефана Батория над Иваном Грозным[560].
В отличие от польских королей московская династия прозвищ не практиковала, а все прозвания великих князей и царей XV–XVII вв. никогда не встречаются ни как самоназвания, ни в сторонней деловой документации. В Москве усомнились в том, что Сигизмунд II Август имеет право называть себя Севастом, однако взамен предложили называть своего царя хранителем «рога инорога», то есть обладателем сакрального христианского оружия – Рога Единорога, который не просто символизировал власть Христа над миром, но и выполнял функцию главной реликвии, адресуя к иконической сцене явления единорога деве, которая воспринималась в контексте Откровения Иоанна Богослова как явление Христа в церковь, то есть как Второе Пришествие[561].
Не было в Российском царстве и увлечения античными сюжетами, несмотря на опосредованное влияние литературных и визуальных мотивов, почерпнутое почти полностью из византийской и европейской традиций. Возникновение ex nihilo Октавиана Августа в книжности XV–XVI вв. не идет в сравнение, например, с каролингским ренессансом или римским ренессансом периода болгарского Симеона I Великого, при котором в Болгарском царстве целенаправленно копировались римские образцы в живописи и архитектуре в противовес соседним византийским[562]. Скорее оно сопоставимо с беспрецедентным и почти случайным заимствованием при Василии II Васильевиче в русской политической культуре из сербской традиции титула автократа («самодержец»)[563]. Представление о святости земли вызывали в сознании русских книжников параллели со Святой землей, Землей обетованной, однако перенести эту идею на Русскую землю в качестве основания для обожествления с последующим акцентом на местной избранности не было необходимости, даже когда в 1547 г. были канонизированы местные святые, в 1550 г. был создан памятник местного церковного законодательства Стоглав, в 1563 г. была воссоздана легенда о переносе белого клобука в Москву, а в 1589 г. Россия превратилась в независимый патриархат[564]. О святости Святорусского царства или Великой России написали только книжники одного круга, ориентированные на европейскую культуру и оживляющие аналогии России с Греческим царством и Священной Римской империей, Максим Грек (в греческой поэме) и князь А. М. Курбский (в эмиграции). В источниках, происходящих из кругов московских книжников, вплоть до второго десятилетия XVII в. нет ни прямых, ни косвенных упоминаний Святой Руси[565].
В любом случае для изучения «римских» представлений в России XV–XVII вв. образы Святой Руси совершенно бесполезны, поскольку не аутентичны. Это показательная разобщенность. Исследователи уже обратили внимание на отсутствие каких-либо связей между суждениями о Третьем Риме и Прусской легендой. Отсутствие Святой Руси в обеих этих мифологиях – лучшее доказательство того, что никакой Святой Руси и не было в сознании книжников, формирующих царские предыстории.
Борьба за наследие Октавиана Августа для Ивана Грозного и его окружения не предполагала монополии московской династии на римское владычество. Наоборот, самим раздвоением первого императора на Цезаря Августа и Цезаря Пруса в Москве продемонстрировали добрую волю по отношению к другим наследникам Империи. Чтобы стать Империей, московской власти пришлось выработать реципиента этого замысла и выдумать для этого предлог. Реципиентом могла быть только христианская власть, в любых ее формах и модификациях. Для языческих, индуистских и мусульманских партнеров все разговоры об Империи были пустым звуком или требовали принципиально иных культурных параллелей, о которых до XVIII в. в Москве не считали необходимым даже задуматься. Предлогом служила вставная повесть в древние нарративы, своеобразная «Повесть о Безрассудно-любопытном» или «Повесть о капитане Копейкине», которую пустили в ход не сразу, лишь в извлечениях, без прямых ссылок на первоисточник, опираясь почти только на памятники визуальной репрезентации (настенные росписи, иконы, артефакты).