Было бы не вполне правомерно видеть в апокалиптических сценариях «Истории» Курбского, «Временника» Ивана Тимофеева, «Сказания» Авраамия Палицына и других прямой аналог «тайны властвования» (arcana imperii), ставший предметом юридических разногласий в континентальном и английском политическом праве XV–XVII вв. Однако аналогия напрашивается, поскольку в российских исторических сочинениях проявились те же культурные тенденции, что и в современной им Европе. Чтобы осуществить внеправовое политическое действие, то есть акт управления, выпадающий из регуляций обычая и согласованных (с парламентами и советниками) постановлений, суверен должен был занять место, со времен Августина и Боэция отведенное в европейском богословии для Бога (nunc-stans). Этот решительный шаг, бросающий вызов республиканской Фортуне и историческому Провидению, был невозможен без той меры ответственности, которая наделяла поступки монарха сакральностью, тогда как расплатой за неудачу для него было превращение в узурпатора высшей сакральной власти. В европейских полемиках вопрос о тирании и позднее об arcana imperii касался меры ответственности суверена за нарушения обычаев и прерогатив коллективной воли. В Российском царстве сходным образом, хотя и без политико-правовой подоплеки, исторический дискурс проявил неограниченность «прямого действия» ряда монархов, а осуждение историками злых советников разоблачало сатанинскую волю самого монарха и выбранный им прямой путь к разрушению царства. Клаудио-Сержио Ингерфлом высказал гипотезу, согласно которой самозванство и есть глубинный вызов, направленный против легитимности и заложенный в самом суверенитете российских монархов начиная с Ивана Грозного[1034]. Можно было бы расширить эту оптику вглубь, перенеся доктрину ущербной легитимности со времени Ивана Грозного на царствования Ивана III и Василия III. Первый из них искал новую легитимность своей власти в полном отказе от великокняжеского титула, приняв позднее его царский и цесарский статус, второй – в конструировании идеи «своего пути» наследования Римской империи[1035].
Отличие российского политического выбора можно видеть в том, что «тайна властвования» не вызывала в Европе и Англии прямых эсхатологических отсылок, на которых вырос исторический жанр, превратив вопрос о власти в историю правителей, пришедших на смену последнему тленному царству из Книги пророка Даниила, а само властвование – в сопротивление мудрым толкователям, призывающим правителей на путь целомудрия и покаяния и отвращающих их от своей политики, то есть от истории как таковой. Правители «последних времен» по мере продвижения в XVI в. все менее надеялись на свою спасительную миссию.
Монах-францисканец Торибио де Бенавенте (Мотолиния) в послании Карлу V 1555 г. со ссылкой на пророка Даниила провозглашал Пятую империю Христа, предрекая грядущее крещение последних дикарей – индейцев Америки. История совершала последний виток, охватывая новооткрытые народы и тем доказывая исчерпанность времен. Впрочем, не могло быть уверенности, что на Луне или Солнце не живут еще какие-то люди, а вместе с тем не было гарантии и согласия у современников Мотолинии, что индейцы согласятся принять крещение[1036].
В Европе, по мнению Джона Покока, «эсхатология сохранила превосходство над историей», поскольку в целом
язык пророчеств постоянно тяготел к тому, чтобы от повествовательной прозы истории уклониться в сторону поэзии космического символизма[1037].
И если из обратного взгляда – еретического, с точки зрения Августина, – возникли милленаризм и другие радикальные доктрины истории, то в России история в единстве с эсхатологией в ее обновленной версии, прошедшей сквозь горнило 7000 г., стала возможна как таковая.
Такое единство реализовалось благодаря тому, что апокалипсис был осмыслен не просто как ожидаемое событие, а как уже начавшееся и работа историка, отрываясь от установок летописного и хронографического дела, превратилась в своем роде в «точку зрения Бога» (nunc-stans) или демиурга в отношении того, что в более ранних рефлексиях о событиях не было и не могло быть историей, поскольку не могло быть предметом рефлексии вообще.