Мерное жужжание университетского кафетерия настойчиво просачивалось в голову, тесня сумбурные мысли, возникшие после неожиданного звонка. Почему этот парень позвонил из кутузки именно ему? Не родителям, не друзьям, не в какую-нибудь адвокатскую контору, наконец. А именно ему, чужому, по сути, человеку?
Подошла его очередь. Преподаватель взял салат, рыбу и задумчиво уставился на напитки.
– О, и вы здесь! Я, знаете, давно хотел вас спросить, а знаменитый профессор Габриэль Линдман…
– Это мой дед. Яблочный, пожалуйста.
– Я слышал, в молодости он прошел через самый ад, он ведь был узником концлагеря?
Преподаватель обернулся и скользнул по коллеге задумчивым взглядом.
– В каком-то смысле все они были его узниками, – наконец пробормотал он.
– Ужасно… И тем невероятнее, что он сумел сохранить столь страстную волю к науке. Его исследования касательно…
– Прошу меня извинить, я тороплюсь.
– Да, конечно, в следующий раз поболтаем.
Быстро проглотив салат и рыбу и оставив на столе нетронутым сок, преподаватель покинул кафетерий. Заскочив в аудиторию, он захватил пиджак и портфель с учебными материалами и пошел на парковку. На улице было холодно, все вокруг кутались в куртки и пальто, но он словно не замечал промозглого ветра и шел, накинув лишь пиджак. Дойдя до машины, швырнул портфель на пассажирское сиденье, сам сел за руль и торопливо завел мотор. Ожидая, пока автомобиль прогреется, он уставился в окно на ряд непримечательных темных автомобилей, припаркованных перед ним. Ругал себя, что даже не догадался спросить парня, за что его взяли. Впрочем, какая разница, в последнее время их всех за что-то брали. Стало неприлично много поводов для протеста. Каждый мог найти себе недовольство по вкусу. Что ж, прошлые инструменты управления постепенно становились малоэффективными, а потому следовало ожидать, что рано или поздно
Но почему его, записного приспособленца и лентяя, не желавшего ввязываться ни в какие проблемы, вдруг сейчас втягивают во все это? Ведь он был как раз из тех, кто, осознавая все, не собирался делать ничего, что бы приблизило этот сдвиг. И в этом был его личный грех. Но ему с ним и жить. А потому вопрос оставался прежний. Неужели его слова возымели хоть какое-то действие? Ведь то были просто слова преподавателя на лекции. За которыми не стояло никаких призывов. Он слишком хорошо знал историю человека, чтобы пытаться хоть что-то изменить на деле. Тем более при всех его мозгах он так и не сумел разобраться, за кем правда в современном мире, свидетелем которого он был. Что уж говорить о прошлом, из-за которого они все сейчас дерут глотки, упражняясь в преувеличениях и преуменьшениях, – в зависимости от того, кому что нужно. Единственная правда, в которой он был уверен, – врали по ситуации все, когда в том была необходимость.
Пора было ехать домой. Машина достаточно прогрелась, и он поехал.
Не домой, конечно.
Болезнь наконец-то начала отступать. У меня уже было достаточно сил, чтобы вставать и ходить по дому. Когда накатывала слабость, я просто замирал и пережидал очередную волну помутнения. Сцепив зубы, я терпеливо ждал, когда оно рассеется и перед глазами вновь появится обстановка старого теткиного дома.
В один из дней, когда я чувствовал себя чуть лучше, я спустился в подвал и начал рыться в старых тюках с одеждой, которые отец свалил в углу. Хотел найти что-то теплое, чем можно было бы обмотать ноги. В некоторые вещи были завернуты книги, которые отец вывез с собой из Розенхайма. Очевидно, единственное, что он сумел или захотел спасти из-под развалин нашего дома. Из свитера, который ему когда-то связала мать, выпала книга. Я нагнулся и поднял ее – это был томик Шиллера. Между страницами что-то лежало. Раскрыл, там было письмо. Прочитал адрес – оно было адресовано мне еще в Управление, но почему-то так и не было отправлено. Я вскрыл конверт и вытащил сложенный вдвое лист.