Полгода я уже ходил без конвоя, переволновался, отдышался. Знал, что и после освобождения мне прикажут, где жить. Проблемы выбора у меня не было, а причин волноваться достаточно.
14 декабря – это начало зимы. На мне серый, грязный, безобразно сшитый бушлат из окровавленной солдатской шинели, такая же шапка. На ноги я надел вместо рваных сапог валенки, которые сняла со своих ног Аннушка, пожилая невольница.
На вопрос: «А как же ты?» – она строго ответила: «Выкручусь! Носи и не разговаривай». Между нами не было никакой близости. После, когда я стал ходить на работу через одни заводские ворота с арестантами, всегда искал в идущей колонне ее, и мы дружески приветствовали друг друга. Наверное, я так ничего и не сделал для нее. Ведь благодарить всегда некогда.
Пособие при выходе на свободу мне не полагалось. Я остался на жительство здесь же, в Плесецком районе. Требовалось получить паспорт и встать на воинский учет. А это за 30 км отсюда.
Первые ночи я спал на станционных вокзалах, доедая свой лагерный паек.
…Конец декабря 1944 года, четвертого года страшной, всепожирающей войны.
Короткий зимний день кончился. Несмелые огоньки окон деревянных домиков поселка робко высвечивают сугробы снегов на станции Плесецкая Северной ж. д.
Станционные пути не освещаются. Паровозы «лишены голоса», не свистят, молча делают свою работу по командам керосиновых фонариков составителей и стрелочников.
Только звезды, предвещая мороз, хотят что-то сказать людям и не могут.
В станционном здании полумрак. Холодно. Пассажиров нет. Я один.
Впервые после многих лет пребывания в неволе осваиваю непривычное состояние относительной свободы, устраиваюсь коротать ночь в углу на вокзальном диване. Здесь к таким, как я, привыкли. Суровая лагерная жизнь пожирает не всех.
Часов в десять вечера молодые девичьи голоса бесцеремонно разрушили тяжелую тишину. В зал вошли пять сказочно красивых молодых россиянок с дорожным багажом. Все они были одинаково одеты в зимнюю военную форму, опрятную и свежую. Мужские шапки-ушанки серого цвета не убавили их женственности. Как будто они носили их с самого детства. Шинельки, гимнастерки и юбочки были щегольски подогнаны по росту. Они оживленно и громко говорили о своем: о работе, о своих переживаниях и чувствах, о раненых воинах.
Нетрудно было понять, что девушки несут службу в санитарном прифронтовом поезде. Сдав очередную партию раненых в тыловой госпиталь, снова направляются в район боев.
Угнездившись, устроившись в ожидании своего поезда, они стали напевать песни своего сурового времени.
Я пятьдесят пять лет помню в подробностях этот неожиданный концерт в тишине маленького вокзала. Они пели фольклорные военные самоделки, элегическую знаменитую «Землянку», «Темную ночь».
Все эти песни не о войне, а о человеческой любви на войне. Не осмелился я тогда заговорить с ними.
Славные милые женщины, я их не забуду никогда.
С особым уважением думаю о том поколении женщин.
…С работой получилось все быстро и хорошо. Меня взяли в ремонтно-механическую мастерскую завода. Я получил продуктовую хлебную карточку. Ныне живущим трудно объяснить значение этого документа. Это не только право на паек. Это право на жизнь твою, твоих детей и близких. Недаром в то время самым злобным ругательством было пожелать потерять хлебную карточку. Это страшнее смерти и ада.
Проблему, где жить, я также решил успешно. Невдалеке от зоны и завода меня приютили в своем доме две одинокие пожилые женщины.
Оставалось еще сменить лагерное рубище, приобрести белье и постель и не завшиветь.
Когда не умеешь воровать и ловчить, остается один способ – работать, зарабатывать. Путь трудный, малоблагодарный, но путь. Работал я, не жалея себя, недосыпая, угождая, соображая, что можно сделать еще. Мне нестерпимо хотелось войти в общество равным с другими, заставить со мной считаться. И моя гордыня, мое тщеславие помогли. Средства и способы были разными и такими, о которых без особой нужды не хочется говорить, но которые оставляют право на самоуважение.
Отвыкнув от женского общества, я ждал возможности появиться в заводском клубе, стать здесь своим человеком. Мне было двадцать девять лет, а я все еще воспринимал мир по-юношески. Во мне детское мировосприятие очень задержалось – годов на десять, а может, и теперь что-то осталось…
Поселок Пукса-озеро был построен одновременно с заводом в глухой тайге, вблизи большого озера.
Домов деревенской архитектуры здесь не было, они появились позднее.
В первую весну на свободе я ходил по поселку, тайком бросая через палисадники на грядки маковое семя. Оно дружно проросло, удивляя хозяек.
Недавно, в 1995 году, я встретился с женщиной, приехавшей оттуда. Она на мои расспросы нарисовала мне картину полного упадка, старения и разора жизни поселка в связи с закрытием завода, и у меня пропало желание посетить те места, где я жил, волнуясь, надеясь, любя и радуясь.
Прошлое в старости не отступает от тебя вдаль, а наступает, является, и ты не гонишь его, наоборот, приближаешь, внедряешься в него. Только вот писать об этом мне трудно.
Начало 1945 года.