Такой же заброшенный сад.
* * *
“Ну и ладно”, — говорю.
“Всё прекрасно”, — говорю.
Если что, так позвоните
где-то ближе к декабрю.
“Нет. Обид в помине нет” —
“Понимаю, что фуршет,
только ехать к вам под вечер —
Купчино не ближний свет”.
“Да и мы вам не близки.
Мы ведь около реки”.
“Говорите — у канала”.
“Ну. Какие пустяки”.
* * *
Ты посмотри — слетаются снега
На мир, усыпанный листвою.
Покрыты коркой ледяною
Река, протока. Только мы с тобою
Ещё припоминаем берега,
Где суша, где вода.
Не проще ли забыть?
Тебя, возможно, и страшит непостоянство
Отпущенного Господом пространства,
А я устал
Бояться новой жизни, новой смерти.
Мне весело смотреть, как вертит
Снежинки ветер. Вот начало и финал
Их жизни. А моя течёт,
Перегоняя время,
Сквозь будущее.
Прошлое не в счёт.
Его и нет.
Не вглядывайся в темень,
Во мрак нечеловечьего жилья.
Не слушай сумрачное эхо
Всё легче путь.
Всё глубже колея.
Уже и на обочину не съехать.
Не плачь.
Ну что ты, милая моя.
Смерть этой жизни не помеха.
Не плачь.
Пустое.
* * *
Заснуть в Европе. В Азии проснуться,
на полке с боку на бок повернуться,
вновь задремать под мелкий перестук
на жёсткой, вдвое сложенной подушке.
Очнуться от жары. Увидеть вдруг
верблюдов, землю в трещинах, не слишком
заманчивый пейзаж в своём окне
и ощутить, что ты в другой стране.
Вагон полупустой. Проводника
узбека не видать. И поезд вроде
плетётся много тише. И не сходит
никто на редких станциях. Тоска.
Жара и пыль. Так вот она пустыня.
Где жёлтые барханы? Где песок?
До Самарканда сутки с половиной.
Я обошёл вагон и снова лёг.
И вечер незаметно наступил,
а с ним и долгожданная прохлада.
Соседи по купе играли в нарды.
Стук кубиков меня и разбудил.
Стук шашек. Непонятный разговор…
Я вышел покурить в гремящий тамбур
и там, при свете пляшущем и слабом,
неспешно разминая “Беломор”,
вдруг ощутил, насколько одинок,
затерян в этом времени. Оно
стояло в виде звёзд над гулкой бездной,
над этою дорогою железной,
растягивая ночи полотно,
и было неподвижно. Я искал
какой-нибудь предмет в окрестном мраке,
знамение. Но мир был одинаков
и ничего уже не предвещал.
В нём зарождались песни здешних мест —
протяжность, монотонность, заунывность,
безвыходность. “Так вот она — Пустыня”, —
я снова с удивленьем произнёс,
и двери распахнул, и видеть мог —
соседний путь змеился возле ног.
Чего тогда ждала моя душа?
В какую заглянуть мечтала бездну?
Я, заспанную память тормоша,
ищу ответ и вижу — бесполезно.
И остаётся веровать, что жив
способностью испытывать порыв
отчаянья, и безотчётный страх
пред Вечностью, мерцающей впотьмах.
* * *
Прощай. Будь проклят твой февраль.
Достать чернил и в слёзы,
невольно укрупняя даль
бракоразводной прозы,
переходя из света в тень,
уже преддверье мрака,
в день смерти Пушкина и в день
рожденья Пастернака.
Прощай, любимая, и так
мы слишком долго были
близки. Сквозь влажный полумрак,
где мрамором светились
изгибы рук твоих и плеч,
пройду как Летним садом.
Ни первых, ни последних встреч
мне от тебя не надо.
Прощай. Будь проклят город твой,
продажный и спесивый.
По горло сыт твоей Москвой
чиновной, праздной, лживой.
Зачем с тобою под венец
я шёл? И сам не знаю
Сюда я больше не ездец.
Пиздец, моя родная!
* * *
Море моё шумело, пело.
И в глубине, давя перепонки,
море мной обладать хотело.
Впрочем, зачем ему мёртвое тело?
И отступало, вволю натешась,
и выползал я на грубый берег,
этой солёной водой наевшись.
Мне никогда не открыть Америк.
Даже какого-нибудь пролива
между забытыми островами
я не открою. И карт красивых
не нарисую. И сквозь цунами
не проплыву, Хейердалу равный.
И не варяг я по самой сути.
Просто стою под луной кровавой
у океана на перепутье.
* * *
Я доволен своею судьбой
и уже никуда не уеду.
Это я, а не кто-то другой,
от машины буксующей шёл к буровой
по рубчатому мёрзлому следу.
Это я до рассвета смотрел
на костёр, полыхающий жарко,
и меня, а не вас в эту ночь обогрел
грязный ватник, пропахший соляркой.
А потом, когда дизель умолк,
это я различил на рассвете,
как спокойно светлеет Восток
сквозь густые еловые ветви.
Оглядишься — уже не до сна.
Белым холодом дышит природа.
И такая вокруг тишина,
и простор, и покой, и свобода.
* * *
Валере Грубину
На лице моём улыбка,
кружка светится в руке.
Сердце бедное, как рыбка,
бултыхается в пивке.
Возрождённая из пены,
оживая не спеша,
молодеет постепенно
алкогольная душа.
После жизни, после смерти
буду я незнамо где —
в тополиной круговерти,
в зацветающей воде,
в этом небе голубином,
в этой почве. А пока —
хорошо напиться пива
на Обводном у ларька.
* * *
Всё бежит и бежит вдоль воды одуревший трамвай
и соседка глядит, заслоняясь от солнца ладошкой,
на Обводный канал. Вот и дом о шести головах,
где брандмауэр жёлтый пробит одиноким окошком.
Вот и двор беспризорный. Заборы снесли и сейчас
здесь собачья площадка. А впрочем, не знаю. Ни разу
за последнее время здесь не был. Держу про запас
бесполезную память. Наверно, её метастазы
вездесущи, и город, точней, его мёртвый каркас
оседает, ветшает. Каким-то он будет без нас?
Равнодушным? Чужим? Возвратишься назад — ужаснёт,
как щербатый проспект ужасает вставными домами…
А трамвай всё бежит, и весеннее солнце печёт
сквозь огромные стёкла в сплошной алюминиевой раме.
* * *