Сидят в утраченном, с вороньими своими лицами, допечалившиеся до серо-черного, докаркавшиеся до хрипоты. Сидят, и все оставленности свисают с них, как растрепанное, растерзанное, разодранное оперение. Оставленности душевные, оставленности любовные, оставленности звездные.
Они сидят в темной тени домов, страшась подворотен, черные, как деготь, усталые, как изъезженная мостовая. Сидят — тонконогие, пропыленные в тихой утренней мгле всемирного заката, опоздавшие, ко всему безразличные. Сидят над бездною, заблудившиеся в пропасти, сонные, вялые от голода и тоски по родине.
С вороньими лицами (да и как же иначе?) сидят они, сидят и сидят. Кто? Вороны? Может быть, и вороны. Но прежде всего люди, люди.
В шесть часов солнце делает рыжеватым чадное, дымное облако большого города. Дома в мягком предвечернем свете становятся бархатно-синими, и углы у них стерты.
Но вороньелицые с белой кожей, посинев от холода, все сидят в кругу своей безысходности, своей неодолимой человечности, поплотнее запахнув заплатанные куртки.
Один со вчерашнего дня торчит на набережной, он уж давно принюхивается к запахам гавани и бросает в воду кусочки отбитой штукатурки. Его брови, точно бахрома кушетки, уныло, но и с непостижимым юмором, нависают над глазами. А затем пришел еще один, помоложе, с руками по локоть в карманах штанов, воротник куртки поднят и закрывает тощую шею. Тот, что постарше, не обернулся, рядом с собою он видел безутешные носы полуботинок, а из воды на него трепетно глянула колеблемая зыбью печальная мужская фигура. И он понял, что Тимм опять здесь.
— Ну, Тимм, — сказал он, — вот ты и вернулся. Все уже кончено?
Тимм ничего не ответил. Он присел рядом с ним на парапет набережной, длинными своими руками схватившись за шею. Ему было холодно.
— Что, у нее кровать оказалась недостаточно широкой, а? — мягко заговорил тот, другой, после долгих минут молчания.
— Какая там кровать? — в ярости сказал Тимм. — Я же ее люблю.
— Конечно, любишь. Но сегодня она опять выставила тебя за дверь. Ничего, значит, не вышло с ночевкой. Ты недостаточно опрятен, Тимм. Ночной посетитель должен выглядеть опрятно. Одной любовью не всегда обойдешься. Ну да, впрочем, ты отвык от кровати. Так уж лучше оставайся здесь. Или ты ее еще любишь, а, Тимм?
Тимм потер шею своими длинными руками и глубже ушел в воротник.
— Она денег хочет, — сказал он немного погодя, — или шелковые чулки. Тогда мне можно было бы остаться.
— О, значит, ты ее еще любишь, — сказал пожилой, — но если денег нет…
Тимм не сказал, что он ее еще любит, но спустя некоторое время заметил потише:
— Я отдал ей шарф, красный. Знаешь? Другого у меня ничего не было. Но через час ей вдруг стало некогда.
— Красный шарф? — переспросил второй. О, он любит ее, подумал он, как он любит ее! И повторил еще раз: — Ого, твой красивый красный шарф! А теперь ты опять здесь, и скоро настанет ночь.
— Да, — сказал Тимм, — опять будет ночь. А у меня отчаянно мерзнет шея, потому что шарфа больше нет. Отчаянно мерзнет, должен тебе сказать…
Потом они оба стали смотреть на воду, и ноги их грустно свисали с парапета набережной. Какой-то баркас прокричал, исходя белым паром, и волны густо и болтливо набежали вслед за ним. Затем опять стало тихо, только город монотонно шумел между небом и землей, и, вороньелицые, допечалившиеся до сине-черного, сидели они оба в предвечернем свете. Когда через час, покачиваясь на волнах, мимо пронесся клочок красной бумаги, веселой красной бумаги на свинцово-серой воде, Тимм сказал товарищу:
— Но у меня не было ничего другого. Только шарф.
А тот ответил:
— Такого красивого красного цвета, помнишь, Тимм? Ох, мальчик, до чего он был красный.
— Да, да, — уныло пробормотал Тимм, — и красивый. А теперь у меня отчаянно мерзнет шея, старик.
Как так, подумал другой, он ее любит и целый час пробыл у нее. А теперь не хочет мерзнуть за это. И сказал зевая:
— Ночевка, значит, тоже пролетела.
— Лило ее зовут, — сказал Тимм, — и она любит шелковые чулки. Но где мне их взять?
— Лило? — удивился его товарищ. — Ты не ври, старик. Лило, такого имени нет.
— Конечно же, Лило, — возбужденно ответил Тимм. — Ты что думаешь, мне нельзя ходить к женщине, которую зовут Лило? Должен тебе сказать, что я даже люблю ее.
Тимм в ярости отодвинулся от своего товарища и уперся коленями в подбородок. А длинными руками обхватил тощую шею. Паутина ранних сумерек затянула день, и последние солнечные лучи далекой решеткой встали на небе. Одиноко сидели эти двое над неизвестностями надвигающейся ночи, а полный соблазнов город величаво шумел. Город жаждал денег или шелковых чулок. А постели — опрятного гостя к ночи.
— Послушай-ка, Тимм, — начал тот, что постарше, и замолк.
— Чего тебе? — отозвался Тимм.
— Ее вправду зовут Лило, а?
— Конечно же, Лило, — заорал Тимм на своего друга. — Когда у меня что-нибудь будет, я опять пойду к ней, она же сама сказала: приходи тогда, милый.