— Нет, вы ошибаетесь. К бомбам это не имеет никакого отношения. Зачем все время твердить о бомбах? Нет. Половина третьего для меня — совсем другое, просто вы этого не знаете. Вся соль именно в том, что они остановились в половице третьего, а не в четверть пятого или, скажем, в семь часов. В половине третьего я обычно возвращался домой. Я имею в виду — в половине третьего ночи. Я почти всегда возвращался в это время. Вот в чем вся соль.
Он поглядел на них, но они отвели глаза. Он так и не встретился с ними взглядом. Тогда он кивнул, обращаясь к часам.
— Разумеется, я всегда хотел есть. А как же иначе? И я сразу же шел на кухню. Это было почти всегда в половине третьего. А потом, потом приходила мама. Как я ни старался потише открыть дверь, она все равно слышала, что я пришел. И пока я в темноте разыскивал, что бы мне поесть, внезапно зажигался свет. Стоит она, бывало, в шерстяной кофте, накинув на плечи красный платок. Босиком. Всегда босиком. Хотя пол у нас на кухне был кафельный. От яркого света она щурилась. Ведь это было среди ночи, а она ложилась рано.
«Опять так поздно», — говорила она, и больше ничего. Только эту фразу: «Опять так поздно». А потом она разогревала мне ужин и смотрела, как я ем. При этом она терла ногу об ногу, потому что пол был очень холодный. Туфли она ночью никогда не надевала. Мать сидела со мной до тех пор, пока я не наедался досыта. А потом уже, после того как я выключал свет в своей комнате, я слышал, как она убирала тарелки. Так было каждую ночь. И большей частью в одно и то же время, как раз в половине третьего. Тогда я находил, что все это в порядке вещей. Мне казалось само собой разумеющимся, что мать приготовляла для меня в кухне еду в половине третьего ночи. Ведь она это делала всегда. И ни разу ничего не сказала, кроме одной фразы: «Опять так поздно». Она повторяла ее каждую ночь. И я считал, что это никогда не кончится. Я находил, что это само собой разумеется. Ведь так повторялось каждую ночь.
На мгновение наступила тишина. А потом он тихо сказал:
— А теперь? — Он посмотрел на людей, сидящих на скамейке. Но они опять отвели глаза. И тогда он прошептал, обращаясь прямо к бело-голубой круглой физиономии часов. — Зато теперь, теперь я знаю — то был рай. Истинный рай.
Стало совсем тихо. Потом женщина спросила:
— А что стало с вашей семьей?
Он смущенно улыбнулся.
— Вы имеете в виду родителей? Да, они тоже погибли. Все погибло. Представьте себе — все. Все погибло.
Он смущенно улыбнулся, оглядывая по очереди сидящих на скамейке. Но никто из них не смотрел на него.
И тут он снова поднял часы кверху и засмеялся. Да, он смеялся.
— Только часы и остались. Только часы. И самое замечательное, что остановились они как раз в половине третьего. Именно в половине третьего.
Больше он ничего не сказал. Лицо у него было совсем старое. Мужчина, который сидел с ним рядом, все еще смотрел на свои ботинки. Но он их не видел. Он думал о слове «рай».
Они сидели на перилах моста. Брюки на них были тонкие, а перила были ледяные. Но к этому можно привыкнуть. Даже если это гнетет.
Они сидели там. Пошел дождь, потом перестал, опять пошел. Они сидели и принимали парад. И так как всю войну они видели одних мужчин, сейчас они смотрели только на девушек.
Одна прошла мимо.
— Балкон ничего себе. Хоть кофе пей, — сказал Тимм.
— А если она долго будет торчать на солнце, молоко скиснет, — ухмыльнулся другой.
Потом прошла еще одна.
— Каменный век, — определил товарищ Тимма.
— Вся в паутине, — сказал тот.
Потом прошли мужчины. Их пропустили без комментариев. Ученики слесарей, служащие с бледной кожей, учителя народных школ с гениальными лицами и заплатами на штанах, толстяки с толстыми ногами, астматики и вагоновожатые с походкой фельдфебеля.
А потом пришла она. Она была совсем иной. Казалось, она должна пахнуть персиками. Или совершенно чистой кожей. И имя у нее должно быть особенное: Эвелина или что-нибудь в этом роде. Но она прошла. Оба смотрели ей вслед.
— У нее, наверное, розовая рубашка, — сказал Тимм.
— Почему? — возразил другой.
— Розовая, — ответил Тимм. — У таких, как она, всегда розовые рубашки.
— Глупо, — сказал другой. — У нее с таким же успехом может быть и голубая.
— Нет, не может, слышишь, не может. У таких всегда розовые. Это уж я знаю наверняка, мой милый. — Тимм даже повысил голос, говоря это.
Тогда его сосед спросил:
— Ты что, знаком с такой?
Тимм не ответил. Они продолжали сидеть, и холод перил чувствовался сквозь тонкие брюки. Потом он сказал:
— Нет, я незнаком. Но я знал человека, у которого была такая, в розовой рубашке. Мы были с ним в армии. В России. В бумажнике он всегда носил какой-то розовый лоскут. И никому не показывал. Но однажды лоскут упал на землю. И все его увидели. Но он ничего не сказал. Только покраснел. Стал розовым, как этот лоскут. Вечером он рассказал мне, что это у него от невесты. Вроде талисмана, понимаешь? Она носит только розовые рубашки, сказал он, И этот лоскут от нее.
Тимм замолчал.