— Ах, вот как. Ну? Расскажите своим коллегам. Им интересно вас слушать. Ваш рассказ их так увлек, что они просто онемели. Совсем ошалели. Давайте, миленький Моцарт, выкладывайте, что произошло с бедной старушкой?
— Она умерла.
Моцарт произнес это совсем тихо. Еле слышно: «Умерла». Он был очень смущен. Потом он взглянул на надзирателя. Тот выпрямился.
— Забрали свое барахло?
— Так точно.
— Как вы сказали?
— Так точно, господин унтер-фельдфебель.
— Встаньте как следует.
Моцарт вытянул руки по швам. Унтер-фельдфебель тоже. Потом надзиратель сказал:
— Довожу до вашего сведения, что при попытке к бегству я обязан применить оружие.
Кобура была уже расстегнута. Как в понедельник, когда мы брились.
— Выходи! — скомандовал надзиратель.
Моцарт хотел пожать нам руки. Но он слишком смущался. Ведь он был всего лишь маленький, хрупкий паренек. Шея у него была, как у подростка. По вечерам он иногда пел. Когда становилось темно. При свете он не пел, смущался. Он был парикмахером. Руки у него, как у ребенка. Он любил джаз. Он часами выстукивал джазовые мелодии ложками на миске. Потому-то мы и прозвали его Моцартом.
Он стоял в дверях камеры. Еще раз обернулся, хотя и был очень смущен. Его шея, похожая на шею подростка, вся покраснела от смущения.
— Возьми рубашку! — сказал я.
— Рубашку?
Он улыбнулся нам сквозь вонючий пар, поднимавшийся от нашего супа.
— Мне ведь будут гланды резать, — сказал он и описал указательным пальцем полукруг вдоль воротника своей тюремной куртки. Как раз против горла. Слева направо. Тут Труттнер закрыл дверь.
Когда мы вечером выносили парашу, унтер-фельдфебель обнаружил в ней наш обед. Этого он понять никак не мог.
Утро. Часовых одолевала дремота. Плащи у них были еще мокрыми от ночной росы. Один из солдат лежал, вытянувшись на земле, и отбивал ногами такт песенки:
— Эй, потише, — сказал второй солдат. Он вдруг замер.
— Да тише ты.
— Что случилось? — Лежавший на земле повернулся к товарищу.
— Идет кто-то.
— Кто?
— Не знаю. Не видно ничего. Сегодня, наверное, рассвета вообще не дождешься.
ну, видишь что-нибудь?
— Вижу, идут.
— Где? А, бабы!
— Слушай, это те, что были у старика ночью.
— Которые вчера вечером из города пришли?
— Да, эти самые.
— Эх, парень. И вкус же у старика. Та, что повыше, — жуткая уродина, да.
— А мне кажется, она выглядит вполне прилично.
— Она? Не-е. Она, пони-маешь, так себе. Не-е, ты только на ноги на ее глянь.
— А может, он с другой переспал.
— Не-е. Вторая только так пришла. Он переспал с той, что повыше. Ох, парень, ну и ноги.
— Брось. Вполне приличные.
— Не-е. Слышишь, она так себе. Не-е.
— Не понимаю я старика.
— Чего не понимать-то? Он ведь нализался. А как же. Когда он налижется, с ним хоть старуху положи. Ты на ноги-то на ее глянь. Ох, парень, ну и уродина. Он небось пьян в стельку. Еще со вчерашнего вечера.
— Не завидую я ему.
— Я тоже.
Часовые снова закутались в плащи, еще мокрые от ночной росы. Тот, который лежал на земле, отбивал ногами такт:
Ноги у него мерзли, и он отбивал ногами такт:
Вечер. Плащи были уже мокрыми от ночной росы. Часовых: одолевала дремота. Один из них отбивал ногами такт:
— Слушай.
— Ну?
— Тише.
— А чего?
— Они идут.
— Идут? — Солдат встал. Плащи упали на землю.
— Да, идут. Они его выносят.
— Да. Восемь человек.
— Слушай.
— Ну?
— Смотри-ка, ведь старик совсем маленький. Или это только кажется, потому что его несут?
— Не-е. Ведь она ему голову оттяпала.
— Думаешь, поэтому он такой маленький?
— А как же.
— Его теперь так и похоронят?
— Как так?
— Без головы?
— А как же. Голову-то она с собой взяла.
— Эх, парень, парень. Ну и уродина. И пьян же он небось был.
— Да черт с ним.
— Точно. Теперь ему на все плевать.
— Ну.
Они снова завернулись в плащи.
— Слушай.
— Да?
— Как ты думаешь, она и вправду была девушка?
— С чего ты взял? Из-за головы?
— Да.
— Не-е. Слушай, вправду девушка? Не-е.
— Она ведь голову с собой забрала.
— Ну, и что.
— Значит, она только для города старалась?
— А как же.
— Эх, парень, парень. Вот так запросто голову оттяпать.
— Не завидую я ему.
— Я тоже, знаешь, не завидую.
И он снова начал отбивать ногами такт: