— А у оседлых в пятках. Им земля нужна. Своя. Ты оседлый. У тебя слово есть, оно тебе земля. Мать ты мамой зовешь. Это хорошо. Оседлость нужна. Во имя природного равновесия. Еще древние познали, что энергию жизни надо черпать из родственных, но разных стихий. Кто сумеет соединить, тот выйдет властелин Родины. А в России столько этих стихий, мать ее. Немцу потому и мрак. А мы, марь да чудь, мы хитры. Мы малую родину придумали. У кого — «Столичная»-Кристалл, а кому — калужского разлива. Сейчас новую национальную идею придумали, и хорошо, не столь глупо, как кажется — «Наше пиво». А пиво — обрати внимание, дрожжевой напиток, усредняющий наши стихии.
После этого содержательного общения Игорь решил, что делиться сокровенным здесь можно только с одним существом — овчаркой со странным для грозной северянки именем Ребекка. Та выслушивала писателя с готовностью. Она устраивала морду на могучих лапах, смотрела снизу вверх и понимающе моргала. Среди людей он был, как она, с той лишь разницей, что она не умела сказать, а ему — некому. Правда, он мог написать. И еще их обоих тревожил высокий туман по утрам. Но стоило ли об этом писать? Столько уже написано. Великими. Великими-великими. Теми, кто сумел преодолеть границу между ремеслом и талантом. Кто обрел свободу поэтики! Обладал, облаком. Нет, писать об этом уже нет места. Ему есть место писать о новом веке, о новом небе, о других облаках. О небе и о небоскребах. О варварах, отвоевывающих небо у небоскребов. Ему есть место писать в стол, только для того, чтобы перейти границу между мастерством слова и мастерством быть мастером своего пути. Это как раз и подразумевал Миронов, когда упомянул о воле к жизни, не противоречащей лирике.
— Вот так, Ребекка, устроено. Родина — это детство, это юность. Потом Родина изживается. И тогда — либо полное одиночество, и в его черном центре — прищурливая женщина. Обязательно одна, только не всегда разглядишь ее лица. Либо… Но этого тебе не понять. Ладно. Как тебе понять, что Родина — это единственное, что, может быть, кроме детей, склеивает тобой прошлое и будущее? Я хочу думать, что моя Родина в конце концов справится со Временем — не с тем Временем, которое Ладога, а с тем, которое связывает в одно событие жизнь. Они тебя плющит в лепешку об землю прессом неба. А Родина останется от тебя, как мякоть от апельсина, выжатого до последней капли сока. Вот твоя Родина где? Андреич, что ли? Нет, твоя Родина — луна. Собачьи души не на луну ли отправляются?
При словах об одиночестве Ребекка научилась закатывать глаза, зато «справедливость» искренне возбуждала ее собачью душу — может быть, отчетливой буквой «р». Она коротко и зычно взвывала, и тогда сквозь негромкий плеск воды ей вторили с того берега соседские псы.
— Жизнь, — делился новым и важным Балашов, — жизнь — это что? Может быть, ты, собака, живешь просто день, а дальше все повторяется заново, как шарманка? А меня вот побуждают познать ответственность. Понимаешь?
Ладожский Балашов с растерянностью думал о своем писательстве. Он замер перед большой формой, непереплываемой, как мшистый серый камень. Такой камень торчал посреди Тихой на устрашение байдарочникам. Страшно. Разве охватить ему новую мировую ледяную Ладогу без того, чтобы распороть изнутри наружу себя — не безвозвратна ли будет утрата «маленького Балашова»? «Искушение Мироновым», — нашел название происходящему с собой Игорь.
«Творческий кризис», — ошиблась бы, наверное, Маша, если бы он поделился с ней тем, что рассказывал Ребекке.
«Творческий кризис возникает по утрам от неправильно завершенного вечера, — поправил бы ее Миронов, — от последнего кальвадоса не отказываются. Потому что этот напиток не бывает последним».
Но… Рядом не было ни Маши, ни Андреича. Ни Хемингуэя, ни Ремарка. Позади мир, впереди — война. Шерстистой утренней Родиной тяжело и часто дышала старая Ребекка.
Могло показаться, что мир накатил на Балашова девятым валом, и палуба его родины в начале сентября 2001 года стала уходить из-под его ног. Исчерпывалась убежденность в причастности, вложенности своей судьбы в некую судьбу России, равно как надежда на вложенность и ее судьбы в некую судьбу мира. Но нет. Не с событий сентября, а с отъезда Логинова началось крушение. Нет, не крушение, а закат России. Доказательство связи малого с большим, точнее, предопределения большого малым.
Сперва Миронов открыл ему чужой материк, населенный чудищами. Курые, соколяки, ютовы… И пришло в движение большое мельничное колесо, и перемолол жернов новые кости в муку, и вернул, провернув по кругу, свидетеля Балашова на то же место. Но в иное время! Казалось бы, отождествление с миром только началось, подобие молекулы планете лишь стало обретать физическую форму, мысль оказалась сопровождена делом, убийцы идут уже и по его следу, и он идет по следу убийц не в мечтах, не на бумаге, а наяву. Но на взлете причастности, на гребне волны, сметающей век прошлый, он распознал одиночество и пустоту. То не уловка психики, нет, то эффект оптики.