Подбегают пять десяточных ефрейторов и капрал.
— Фельдмаршала как фамилия?
— Граф Паскевич-Эриванский, — отвечают одни.
— Не так.
— Иван Федорович, — продолжают другие.
— Ты, Рудин, как скажешь?
— Запамятовал. Подтверживать, сами знаете, некогда: 70 человек на руках.
— Капрального унтер-офицера сюда.
Явился учитель-унтер-офицер.
— Генерал-фельдмаршала как фамилия?
— Эриванский.
— И вы также не знаете? Какой же вы после этого учитель, когда этого не знаете? Ведь это стыдно вам, сударь!
— Позвольте просить вас хоть при мальчиках меня не конфузить. Я такой же, как вы, унтер-офицер.
— Такой же, как я? Вот оно что! Руки по швам! Ничего не знаешь, а туда же еще с амбицией. Я вот завтра доложу капитану, так он форс-то с тебя сшибет. Впрочем, что я? Завтра же дежурить, а ежели не станешь, тогда я с тобой через капитана поговорю. Позвать сюда ефрейтора Орлова!
Прибегает белокурый бледный юноша лет 17.
— Ты, Орлов, говорят, лучший грамотей изо всей роты; выручи, брат, этих скотов из беды: кто у нас фельдмаршал, скажи им.
— Генерал-фельдмаршал князь Варшавский, граф Иван Федорович Паскевич-Эриванский.
— А как настоящая его фамилия?
— Паскевич.
— Неужто?
— Да-с, Паскевич — это верно.
— Молодец, брат, молодец. Спасибо. Дай же теперь по две оплеухи всем вот этим ефрейторам.
Орлов исполнил приказание.
— А ну-ка растолкуй теперь хорошенько им да вот этому учителю, балбесу, весь титул. Растолкуй все как следует.
— Извольте-с, — заговорил Орлов. — Генерал-фельдмаршал — это самый старший чин из всех генералов, после государя он везде первый. Титул князя Варшавского ему царь пожаловал за покорение города Варшавы, графа Эриванского ему дали тоже за завоевание Эривани; это страна такая есть; Иван — его имя, Федорович он зовется по отчеству, а Паскевич его фамилия и есть. Вот и вышло — генерал-фельдмаршал князь Варшавский, граф Паскевич-Эриванский.
— Ну, слышали, ослы? Ежели кто из вас этого не заучит, тогда
— Разойтись, разойтись, — подхватывают голоса из комнаты в комнату.
Сидение в десятках повторялось ежевечерне целую зиму. Экзамены были строги и многочисленны: их производило все начальство, начиная от ефрейтора и кончая начальником заведения. За всякое незнание наказывали кирпичом, сундуком, горохом и зуботычинами; секли редко — в исключительных только случаях.
Ужин полагался в 8 часов вечера. Во время ужина сам начальник лишь изредка заходил в столовую, и то только для ловли воров хлеба. По окончании ужина совершалась следующая церемония: кантонистов выстраивали, правящий перекликал всех по списку, осматривал каждого с ног до головы, убеждаясь, опрятно ли они одеты, вычищены ли пуговицы, сапоги, шинели, хорошо ли причесаны.
Сзади его шел капрал и наряжал на завтра в прислуги, в дневальные, на часы на ночь и на работу в умывальню.
— После поверки живо убраться и ложиться спать, — приказывал правящий. — Да чтобы у меня спать, не разевая рта, не сгибаясь в три погибели, а лежать на правом боку, вытянувшись, как во фронте. Денные наволочки, простыни снять, аккуратно сложить и спрятать в кроватные ящики. Брюки сбрызнуть водой и положить на ночь под тюфяк, чтобы завтра сидели гладко, ровно. Часовым ночью не дремать, а ходить взад и вперед да смотреть в оба, чтобы все было цело, чинно, чисто. Поняли? Ну, пошли спать!
Полчаса спустя кантонисты лежали на кроватях, и из них беспечные — спокойно спали, а заботливые — размышляли еще о грозящей им утром ответственности, если не лично за себя, то за своих собратьев-нерях и т. д. В дверях каждой комнаты зажженный ночник тускло и уныло освещал собою комнаты, а взад и вперед их мерно, точно маятник, двигались кантонисты-часовые.
Тяжело рассказывать о мучениях несчастных детей, страдавших известною детскою болезнью. После усиленной гонки в течение дня им и ночью даже не удавалось отдохнуть, тем более что клали их на голые доски. Забывшись сном, ребенок и не замечал, что он в постели. А часовой уж будит его, толкая ногою в бок.
— Ты что же это, рожа поганая, делаешь? Не можешь выйти куда нужно…
— За что ж ты дерешься-то? — пищит бедняга.
— А нешто мне охота отдуваться за тебя? Вставай, пойдем к дежурному: пусть он видит твое безобразие.
И снова толчок в бок.
— Ох, не дерись! Я и то весь исколочен, — сквозь слезы говорит мальчик. — Я ей-ей нечаянно… Мне спросонья причудилось…
— А вот увидим, что тебе под розгами причудится. Идем!
— Оставь меня, пожалуйста, будь друг. Я сам не рад…
— Толкуй, толкуй! А вытирать до дежурного не позволю.
— Миша! Голубчик, родненький, сжалься: не выдавай, пожалуйста, вчера только выдрали, сегодня опять… — Мальчик глухо завыл. — Век не забуду, промолчи только ради Бога, ради матери пожалей, — отчаянно молил он часового.
— А что дашь?
— Да что ж мне тебе дать-то, коли у самого ничего нет? Богу на коленях за тебя помолюсь…