— Отодравши Фролова, их благородье ушли домой, дорогой же их схватило, они захворали так, ажно чуть не умерли, и, лежа на смертном одре, их благородье изволили дать себе зарок никогда больше не драть никого, имя Божье всуе не поминать, отслужили на том месте молебен, выздоровели и с тех пор точно не дерут…
Унтер-офицер был тот самый, которого Тараканов выдрал последним. И, чтобы иметь возможность чаще раскаиваться, Тараканов исхлопотал Фролову производство в унтер-офицеры и оставил его у себя же в роте живым, так сказать, памятником измененного им характера.
— Вот что значит Бог-то! — восторженно произнес Тараканов по окончании речи Фролова. — Не шевелись! Новички! Все это запомнить и благодарить Бога, что он наставил меня… не то… Гаврилов! Бедра влево. Ужо пойдете в класс, а потому я теперь произвел учение; без учения нельзя: все построения забудете. Разойтись и ложиться спать до семи часов, потом в класс без осмотра, — заключил Тараканов и ушел в дежурную комнату.
Страсть Тараканова производить учения доходила до сумасшествия. Он не мог прожить дня без учения. Оттого, когда рота шла один очередной день в неделю в класс, он непременно учил ее: или до класса — рано утром, или после ужина — вечером. В будни все это было в порядке вещей, но в праздники никаких учений не допускалось ни под каким предлогом. Это побудило его изобрести преоригинальный способ производить учение дома. Настает, например, воскресенье. Он ждет не дождется, скоро ли жена уйдет к обедне (детей у него не было), а кухарка уберется в комнатах. Лишь только то и другое исполнится, он живо оденется в сюртук, застегнется, выдвинет на середину комнаты все стулья, установит их в три ряда, зайдет с какого-нибудь конца, сначала тихо, потом громче и громче начинает им командовать: «Третий с левого фланга, полшага назад! Пятый, глаза напра-во. Смотреть веселей; ешь начальника глазами. Седьмой ряд, не шевелись: всю морду расколочу. A-а? Вам хаханьки, хаханьки, вот же тебе, мерзавец эдакий, вот тебе, скотина ты эдакая». И, подбежав к одному из стульев, он начинает колотить по нему кулаком, но, ощутив боль, озлобленно бросает стул об пол, ставит на его место другой и снова начинает: «Шеренга, глаза напра-во. Слушать команду, не то заморю на стойке, непременно заморю! Скорым шагом мар-р-ш»… И со стулом в руках пускается маршировать по комнате, делая различные построения…
— Што это вы, барин, дебоширничаете? — спрашивает, бывало, Тараканова его кухарка, остановись у дверей. — Давно ли стулья-то чинили, а вы опять уж ломаете? Барин, а барин, шли бы вы лучше в церковь Божью, чем изъяниться-то понапрасну.
Но Тараканов продолжал свое учение.
— Погляди-ка в окно-то: сколько на улице народу столпилось глазеть на ваше кудесничанье? — И кухарка решается дернуть его за руку.
— Смир-р-но! Руки по швам! — вскрикивает Тараканов, топая ногами на кухарку. — Фронт — место священное; хоть околей, а не шевелись. — И хлысть ее по щеке со всего размаху.
— Господи Иисусе, — взвизгивает кухарка, бросившись опрометью к двери, где сталкивается с женою Тараканова, которая возвращается от обедни.
— Да ты, Макар Мироныч, совсем уж, кажется, сумасшедший, — сердито замечает жена, глядя на валяющуюся на полу груду разбитых стульев. — Ведь это черт знает на что похоже.
— Какое, матушка, «кажись, рехнулся», как есть рехнулся, — вмешивается кухарка. — За доброе-то вон слово чуть зубы не вышиб. Эко житье-то наше рабское… хоть бы дохтура сюда!
— Третий взвод, дирекция нале-во, вольным шагом мар-р-рш! — кричит между тем Тараканов и, подойдя к женщинам, начинает дергать их за плечи, толкать и кричать: — В ногу, в ногу! Дивизион, нале-во, кругом мар-р-рш!
— Поди ты к черту со своим дивизионом-то вместе! — вскрикивает жена. — Кой тебя леший носит тут целое утро?
И обе женщины кидаются на Тараканова, схватывают его за руки и общими силами приводят в сознание.
Учение кончается. Столяр к вечеру получает работу: починку стульев.
Удивительно, как такой крупный военный талант мог остаться незамеченным!
Но обратимся к кантонистам. Во время приготовлений к классу не редкость было наткнуться на такую сцену:
— Ваня, а Ваня! — говорит красивый мальчик другому, бледному и худому. — Слышь, Ваня…
— Ну?
— Я урок-то ведь не знаю… Да нельзя ли тово… Отметь, что знаю.
— Вишь чего захотел!
— Ей-богу, отметь!.. Я те грош дам.
— Грош! Что мне твой грош!
— В воскресенье со двора пойду, еще гостинцев тебе принесу.
Уж, ей-богу, тово… пожалуйста…
— Ну ладно. Давай грош-то.
И с передачею гроша дело улаживается. Проситель, совершенно довольный, отходит на свое место.
Подобное грошевое взяточничество было в сильнейшем ходу в заведении. Классные старшие (они же и палачи) брали с товарищей за снисхождение что попало: и лист бумаги, и грифель, и ломоть хлеба, и осколок смазной щетки, и иголку — словом, ничем не брезгали. Но, давши раз слово, кантонист, чего б это ни стоило, не изменял уже ему.