Черты Фелисити посуровели, заострились, она отпустила руку старика. Потом вышла через сад на улицу. Казалось, никто из тех, кто был занят своим делом – отпирал дома, доставлял хлеб, гонял по тротуару на самокатах, – не считал ее присутствие подозрительным.
Между двух бетонных плит бесконечный муравьиный ручей струился и стекал сквозь песчаный пупок прямо в тело земли. Так что она пошла вверх по холму, чтобы сообщить о смерти старика, которого обнаружила несколько минут назад, но знала так близко, как саму себя – в отверженности, в одиночестве и в том, что казалось головокружительным течением вечного становления.
Через несколько месяцев после того как немцы заняли город, старшая госпожа Макриди стала заметно сдавать. Она редко разговаривала, и это само по себе сильно огорчало ее близких, но что еще хуже – все сказанное ею било не в бровь, а в глаз.
– Если бы только мы с тобой угомонились побыстрее, Проноя, – сказала она своей младшей сестре, – то осталось бы на два рта меньше, но время нас до того закалило, что, наверное, помирать придется долго.
Проноя была румянее, мягче сестры, обладала не столь аскетической натурой и, разумеется, не соглашалась.
– Ах, Маро, ты говоришь так, словно мы уже не люди, а скот!
Госпожа Макриди-старшая не возражала. Дамы с превосходным слухом любили посудачить об усилившейся глухоте Маро, тогда как семья воспринимала ее безмолвие как некую завесу, за которой она предпочитала скрываться.
– И не хочу я умирать! – не унималась Проноя, которая всю жизнь негодовала на острые углы, предназначенные причинять ей боль и унижения.
Две старушки всё стояли у окна, залитые ясным светом – часто казалось, только этот свет и остался им от города, что они знали, – а Коста в это время сидел по другую сторону раздвижных дверей, грея руки между ног. Это был один из тех дней, когда кровь застывала в его огрубелых пальцах, и он оказывался не в состоянии превратить фортепиано из мебели в музыкальный инструмент. Разговор в соседней комнате показался бы ему зловещим, если бы не вера Косты, что тетки его вечны и незыблемы. Ведь не может же исчезнуть, скажем, Парфенон! Совершенно очевидно, что реальный мир должен пережить даже теперешние взрывоопасные времена, поскольку воля Косты не допустит иного.
Свет уже вовсю играл скользящими цветными бликами на лицах старых дам у окна. Повелось, что с самого детства Маро считалась интеллектуалкой. Проноя же слыла натурой художественно одаренной: была тут и наполненная светом ваза с фруктами (холст, масло), и «Кипарисы у стены» (целая кипарисовая серия), и метры вязанных крючком кружев, которые ей так и не удалось раздарить. А Маро между тем была скорее генератором идей. Прежде она делилась своими идеями, делилась со всей страстью и в основном с мужчинами. Она признавала мужчин лишь как носителей интеллекта, восхищалась мужчинами-учеными, мужчинами-поэтами, священниками. И никак иначе. В период между войнами ее огромной любовью стал Гете. Она говорила по-английски, по-итальянски по-французски знала сумасбродный русский, и с величайшей педантичной точностью владела – хотя нынче совесть велела ей помалкивать об этом – немецким.
После замужества Элени две оставшиеся сестры отправились вместе с матерью в Европу, приличные люди всегда рассчитывают на Европу в поисках достойного занятия. На водных курортах они подлечивали мамину печень, мамину астму и мамину подагру. Маро находила отраду в тамошних музеях, слушала лекции в университетах. А Проноя тем временем вращалась в узких греческих кругах Парижа и Вены. Она примеряла шляпки и делала эскизы памятников попроще. Мать скончалась в Риме, после чего сестры перевезли ее в Грецию, чтобы похоронить по христианскому обряду. А еще они внезапно осознали, что деньги на исходе.
Сквозь щель в раздвижных дверях Коста наблюдал, как угасающий свет присыпает комковатые щеки тетушек сиреневым пеплом. Ему казалось, что свет обращает мрамор в пемзу, а плоть – в серую ноздреватую керамику. Это был особенный свет, подвергавший сомнению и собственный дар Косты: ему не хватало сил уверовать в музыку, окоченевшую в его пятнистых пальцах-сосисках.
Так что он обрадовался суровому поцелую, которым наградила его Анна, проходя через столовую. (Знакомые считали Анну ледышкой только потому, что она была слишком занята, чересчур много забот лежало на ее плечах.) Этим вечером на ней был ее самый бурый костюм из грубого сукна – значит, большую часть дня она провела, добывая пропитание. В целом Косте нравилось быть младшим братом практичной Анны. Он встал и пошел следом за ее крепкими лодыжками, в которых явно угадывалось сходство с его руками. Ему до смерти не терпелось узнать, что у нее в пакете.
Анна относилась к теткам с такой нежностью, какую редко проявляла к другим – даже, пожалуй, к Ставро.
– Ты приняла таблетки? – Лицо ее преобразилось, она понизила голос, потворствуя впечатлительной душеньке тети Пронои.
– Марулла, ты не замерзла? – Тронула она руку второй старухи, будто рука эта была сделана из хрупчайшего материала.
Тетя Маро ответила: