Она протискивалась между прутьями ограды, в одну из многочисленных прорех, где железо было вырвано из каменных гнезд, и уходила под дубы и сосны, частенько подворачивая ногу о брошенные пьяницами бутылки. Парк предлагал множество возможных исходов, наверное поэтому ночами в нем было так людно. Было слышно, как сердце ее радостно колотится навстречу удовлетворению, доселе неизведанному. Она брела по песку, и с каждым шагом, казалось, вырастала. Подошвы ее ботинок были подбиты шипами. Она чувствовала, что стоит ей в любую минуту кликнуть зычным голосом, и ее антипод немедля ответит с той стороны, где обычно находился пригород из красного кирпича. Она воображала, как голоса будут сближаться, взывая друг к другу, чтобы определить направление, чтобы дать друг другу силы принять уродство в любом виде.
Так что она продолжала брести и спотыкаться, собираясь для той минуты, когда ей понадобится вся ее храбрость, и порой луна примораживала ее к месту, внезапно взойдя и застав ее врасплох посреди мыслей, намерений: она не могла немедленно примирить мир красоты с образами реальности, которые хотела призвать. При таком вот лунном свете она набрела на тело, степенно плывущее ничком среди камышей: его спина блестела, покрытая дождевиком, волосы на затылке слиплись в крысиные хвостики. Если эта громадная туша и шевелилась чуть заметно внутри расходящихся кругов, то это из-за какой-то невидимой подводной живности. Она решила уважать тайну смерти незнакомца, как если бы это была ее тайна.
В другой раз она спокойно и терпеливо выслушивала тех, кто хотел выговориться: к примеру пьянчуг, размахивающих бутылкой, точно знаменем, зазывая ее присоединиться к ним под ветвями какой-нибудь смоковницы. Она ложилась рядом с ними, не осуждая за вонь гнилых зубов, сивухи, немытых ног, готовая смириться с чем угодно, лишь бы это не оскорбляло ее чувство меры и обещало некое откровение.
Одна старушка изливала ей душу:
– Ты не представляешь, как эти монашки заставляли меня страдать! В приюте «Пресвятой Девы милосердия». Господи, милосердия там нет и в помине! Я никогда бы не поверила, что и среди монахинь встречаются настоящие суки. А все из-за английской булавки, которой я пристегиваю трусы, чтобы согреться. Нет, милочка, не так – кажется, это все из-за далматинца, потому что
– Не рассказывали. Расскажите – если это вас утешит.
Но старуха уже потеряла нить и утопила свои страдания на дне бутылки: ее рассказ так и не прозвучал, если не считать зычных глотков между метиловыми выхлопами.
Некоторые пьянчужки предлагали любовь, словно старый хлам, завалявшийся у них в кармане, который они могли вытащить при желании из-под клочков серых нитей, сопливых носовых платков или измятых обрывков билетов.
– Придержи коней до утра, – советовала она, – а там посмотришь, был ли ты прав.
Никто никогда не пытался обругать ее или избить: все понимали, что только такой же изгой, как они, может уважать серьезность их намерений.
Зато сама она могла обругать при надобности. Споткнувшись о какую-нибудь деваху в трансе, растянувшуюся поверх томного своего хахаля, она пинала их ботинком и орала:
– Вы бы не врубились, даже если бы уже были полудохлыми, как туши на живодерне! А теперь давайте – валите!
Она орала и пиналась, а те судорожно вскакивали, влезали в трусики, дергали «молнии», чтобы защитить свои срамные места от возможного поругания, лица их, которые могли только смутно догадываться о выражении любви, изображали все возможные гримасы ненависти и страха.
Один толстомясый букмекер или олдермен ирландского разлива, начал брызгать слюной и стращать ее, когда худенькая девушка, которую он ласкал, соскочила с того, что было промеж его ляжек.
– Я тебя под суд… в полицию… рейнджеру… Такие, как ты, – угроза всему обществу!
– Такие-разэтакие, черта с два! Ночью мы все здесь не по ту сторону ограды. Только цели разные.
Но он, похоже, не понял. Никто из них не понимал, на каком языке ни говори.
Если она приставала к толпе в черных кожаных куртках, вопя, как труба иерихонская: «Эй, братва, стойте! Мож, нам есть о чем поговорить?» – те предпочитали спастись бегством, а она продолжала преследование, крутя над головой велосипедную цепь, которую добыла во время другой такой встречи. Цепь со свистом рассекала воздух, а она кричала: «Мы так и не узнаем, пока не выясним, пока не поговорим с глазу на глаз!»
Но по большому счету она могла сказать, даже не глядя в напряженные глазные яблоки любой из этих кожанок, даже не щупая пальцами пульс на трепещущем горле, она могла сказать, что это ее собственная душа рвется наружу из их бросившихся врассыпную тел.