В сводчатых комнатах было темновато из-за тюлевых занавесок цвета бечевки и нагромождения мебели, доставшейся теткам в наследство. Некоторые предметы обстановки до того обветшали, что сестры безмолвно остерегали гостей, пытавшихся ими воспользоваться. Были здесь надписанные фотографии господ в накрахмаленных воротничках и дам в декольте – и носы у всех безукоризненно аристократические без малейшего намека на тщеславие. Наособицу стояла фотокарточка президента Иордану в серебряной рамке, придававшей его фигуре холодную явственность. Коста избегал смотреть на эту фотографию, словно его отец во плоти присутствовал в комнате. Юношу потрясала мысль, что когда-то он сам был лишь каплей семени в президентских штанах. Он предпочитал растрескавшиеся портреты более отдаленных родственников – адмиралов и благородных разбойников, сражавшихся с турками. В беседах его тетушек вечно высверкивали такие слова, как «независимость» и «освобождение». Тетушки сделали эти слова исключительно собственным достоянием и только теперь, обменяв на еду остальные свои драгоценности, стали расходовать их более осмотрительно.
Над изголовьем Маро висела страшноватая иконка Панагии. Маленьким Коста частенько взбирался на кровать, чтобы потереться носом о бурый византийский клюв Девы Марии. Однажды, когда никто не видел, он сковырнул и попробовал на зуб кусочек золотого нимба – вкус нимба разочаровал Косту, да еще он раскашлялся. Когда у него появились прыщи, Дева стала строже глядеть на Косту, а он тоже заметил оспины от прыщиков на деревянных щеках Божьей Матери. Наконец, между ними установились ровные, официально-иронические взаимоотношения. (После посещения музеев Коста заподозрил, что тетина икона – далеко не шедевр.)
Пока в одну из ночей нынешней зимы, забрызганной пулями, пахнущей промозглыми вареными сорняками и кровью, любовь или голод не переполнили глаза Панагии, и он потянулся к ней, словно капля воды к другой капле, и одно кристальное сияние озарило обоих.
Тетя Маро открыла глаза и спросила:
– Что ты там разглядываешь, Костаки?
Он замер, дрожа от стыда за свои неуправляемые, мокрые, зловонные подмышки.
– Тебя! – соврал он, улыбнувшись, равно устыдившись и своего малодушия, и тех переживаний, в которых никак невозможно было признаться.
Маро скорчила чуть ли не кокетливую гримасу, так не вязавшуюся с ее обрезавшимися чертами и седыми прядями. Он бросился к ней и стал разминать теткины руки: кисти Маро напоминали культи из глины или дерева, скрепленные кожаными ремешками. И заглянул ей в глаза – в знакомую с детства туманность коричневого янтаря. Возможно, он никогда не мог найти общий язык с теткой, но он боготворил ее нетленность и почти такое же сияние, как у Панагии.
Утром пришел доктор.
Как правило, по утрам доктор Влахос, коренастый уроженец деревни, приютившейся среди сосен и скал, навещал госпожу Макриди. Его тяжелые шаги на ступеньках Коста воспринимал как нечто само собой разумеющееся.
Маро ни за что бы не призналась племянницыному мужу, что в ее глазах он был самым уважаемым человеком, как, впрочем, не призналась бы, что так и не простила ему женитьбу на Анне, разрушившую великий замысел.
Играя утреннюю порцию гамм, Коста слышал голос Ставро. А стоило ему чуть повернуться на крутящемся стульчике, и в поле зрения попадала спина свояка, его крупная голова и крепкая, непреклонная выя.
– Все упирается в силу воли, – объяснял Ставро. – С вами все в порядке, Марулла, вот только – куда подевалась ваша воля?
Коста знал, что голова Маро будет подпрыгивать на подушке в такт ее словам.
– Я знаю все о воле. В частности, о моей собственной. Когда ее надо употреблять. И в какой мере. И если я решила обойтись без нее, то это мое личное дело. – Речь Маро стала бессвязной, она пробормотала: – Моя жертва. Ради детей.
Анна всегда пыталась чем-то побаловать тетку, поскольку некоторые пациенты Ставро были в состоянии его отблагодарить: то парой яиц, то маслом в пузырьке из-под микстуры, однажды кто-то расплатился козьей котлетой, аромат которой взбудоражил весь дом.
Этим утром Анна принесла суповую тарелку водянистого риса. По большей части это была рисовая пыль со дна мешка, более клейкая и вязкая, чем обычно. Госпожа Василопуло раздобыла этот рис – бог знает как – и из мстительного милосердия предложила малышке Анне горсточку для ее старой скрипучей снобки-тети.
– Всего ложечку, Марулла, – просила Анна дуя на рис. А потом прибавила с несвойственным ей задором: – Он до того пресный, что твоя совесть может быть совершенно спокойна.
Ну, они хотя бы посмеялись вместе.
Но Коста понял, что сестра потерпела неудачу. Он услышал звон ложки о фарфор, а потом громкий вздох Анны.
Вскоре Влахосы спустились к себе, чтобы влачить дальше все стадии утренней докуки. Из операционной всплывали голоса пациентов. Коста сразу распознавал чересчур веселые, сквозь дрожь, интонации тех, кто не мог заплатить.