Но все же крохотные чистые ноты правды по капле просачивались в его сознание сквозь глаза: небо, по-прежнему благосклонное к чешуйчатым крышам домов под ним, герань, по-прежнему пламенеющая в горшке, ослик, роняющий скудные, но по-прежнему благоуханные шарики навоза.
Он шел по улице Калерги, на ходу застегивая куртку. Свернул на Тессалогенос. Там споткнулся о камень, сильно подвернув лодыжку, и чуть не упал. Обернулся, чтобы обругать камень. На улице Мелеагру госпожа Василопуло выглянула из окна на первом этаже своего дома. Она надела шляпу, но тут же сняла ее и поманила Костаки.
– Кое-кто обещал меня подвезти, – сообщила госпожа Василопуло, – к моей сестрице в Порто Рафти. Я туда езжу каждую неделю, если оказия есть. Это от моей сестрицы – из Порто Рафти – оттуда яички.
Госпожа Василопуло издала горлом хлюпающий звук, кивком указывая на вазу с яйцами. Яйца нынче обрели статус цветов. Их гладкость, их податливая форма будоражила. Сестрицыны куры несли коричневые яйца. К пористым скорлупкам прилип пушок. Они были воплощением яичного совершенства – вовсе не для еды.
Наверное, именно поэтому как-то сразу «яички» госпожи Василопуло вызвали ненависть. У нее была жирная кожа, особенно вокруг глаз. А еще у нее имелся довольно заметный зоб. Она пахла плотью, и плоть эта выглядела как побитые темные груши.
Во время разговора ее черные веки все время трепетали.
– Моя сестрица из Порто Рафти…
Она вспыхивала под слоем пудры и улыбалась:
– Оттуда яички.
Потом улыбка сползла с лица госпожи Василопуло. Уголки рта поникли, глаза вылезли из орбит, а лицо потемнело, скукожилось в тугой клубок из морщин. Можно было подумать, что госпожа Василопуло страдает резями в животе.
– Костаки, – запридыхала она короткими и резкими мятными порывами. – Каждый день, когда ты проходишь мимо, я спрашиваю себя, что я такого сделала ему, что он никогда на меня даже не взглянет? Конечно же, – сказала она, – я знаю, – сказала она, – все молодые люди переживают период черствости. И слишком поздно понимают… – Из глаз госпожи Василопуло брызнули слезы. – …что потеряли.
Тут она схватила его руку и засунула ее в самое гнездилище своих гниющих груш. Косту прошиб пот, он ощутил небывалый, безжизненный холод между враз подкосившихся ног.
Госпожа Василопуло опять заулыбалась. Улыбка эта ужасала сильнее, чем прежняя гримаса резей в животе.
Она придвинулась к нему, и запах плоти, затаившейся в засаде под пудрой, ударил ему в ноздри.
– Просто не верится, – выдохнула она, – что ты настолько жестокий мальчик. Ты ведь сущий ангел. Глубоко внутри.
Тут ему наконец удалось вырвать свою оцепенелую руку из жаркого средоточия ее груш.
– Вы… и ваши старые яйца!
Под наплывом эмоций, бушевавших в нем и вокруг, ему почудилось, что яйца в вазе начали набухать, множиться, а он сам и госпожа Василопуло стали заполнять собой тесную, пульсирующую комнатушку.
– Мои яйца? – взвизгнула она. – Да чтобы ты знал, они самые крупные на свете! И свежайшие! – Груди у нее ходили ходуном в перерывах между визгами. – Но что мне они? – И, чтобы проиллюстрировать, она принялась хватать яйца и швырять. – Вот! – орала она, – Вот как я люблю яйца! – швыряла она. – И тебя! – Она швыряла и швыряла. – И твоих спесивых полоумных теток! – Яйца летели и летели. – Мерзкий,
Он выскочил наружу. На его счастье госпожа Василопуло довела себя до такого исступления, что могла только колотиться о стены своей гостиной.
Он пошел под гору. По сужающимся, совершенно безлюдным улочкам, которые покачивались под ногами, будто сходни над бурным морем. Самые ясные утра в этом городе были теперь, пожалуй, самыми горькими – в своей хрупкости, уязвимости перед неотвратимой угрозой.
В канаве на улице Боболинас лежала старушка. Шляпка, которая, несомненно, была на ней надета прежде, теперь исчезла с аккуратно уложенного валика на голове. Ноги ее были в одних чулках – туфли тоже пропали бесследно. Слишком прямые, широко раскинутые ноги придавали ей сходство скорее со скелетом, чем с трупом, однако приличное черное шелковое платье в белый горошек, да и все в ее облике, кроме лица, напоминало о его собственных, еще живых тетях.
Смерть не разлучила ее с сумочкой. Коста заглянул внутрь, потому что никто в нынешние времена, за исключением его теток, разумеется, не упустит возможности поживиться. Конечно, сумочка оказалась пустой.
Он брел по лабиринту пробелов меж глухими железными ставнями. В арке у входа в безлюдную подворотню стоял немецкий капрал и протягивал на красной ладони какую-то консервную банку.
–
Нетронутая банка была так ослепительно безупречна, что могла содержать правдивые разгадки всех тайн на свете.
Коста был зачарован этой банкой.
Капрал понизил голос и заговорил напряженно и тихо, с надеждой и обольстительной интонацией:
– Я будут ибать тебя карашо, малыш. Пошли!
Рука капрала, явно укушенная однажды, дрожала, дрожал и его голос.