– Зато теперь у вас коки, – сказал мистер Гудено, отдавая квитанцию и пряча ручку в карман рубашки. – И, похоже, совсем ручной.
– Коки? – Упомяни он о тигре, она не встревожилась бы сильнее.
– Ну да, какаду. Вон, под деревом топчется.
Длинные ноги миссис Дейворен перенесли ее по бетону за угол.
– Какаду!
Под эвкалиптом, довольно большим для здешних палисадников, расхаживал попугай – похоже, сердитый. Желтый хохолок торчал, как раскрытый ножик с множеством лезвий. В следующую секунду он заверещал и весьма неизящно улетел в парк.
– О-о! – простонала миссис Дейворен. – Как думаете, вернется он?
– Наверно, клетку забыли закрыть?
– Нет-нет, он дикий, я в первый раз его вижу. Хотя, может быть, и домашний. Вот хозяева-то расстроятся!
Мистер Гудено собирался уйти.
– Может, семечек насыпать ему? – Миссис Дейворен отчаянно требовался совет. – Я читала, что семена подсолнуха…
– Может, и да. – Клайд Гудено дошел до калитки. Сборы на Кардиофонд хороши тем, что есть о чем жене рассказать.
Миссис Дейворен прошла по бетону обратно и скрылась в доме.
Олив Дейворен находила утешение в перемещениях по своему темному дому, но если она слышала, что и Он ходит по своей половине, у нее тут же начиналась изжога. Папа хорошо ее обеспечил: дом в хорошем районе и пай в «Дружеском займе», которым управлял компаньон мистер Армстронг. Дом кирпичный, красно-коричневый, не такой большой, чтоб воров притягивать, но те, кто вроде бы не ворует, могут и позавидовать. Швы на кладке осыпаются, надо подмазать. И покрасить двери-окна, как снаружи, так и внутри. Но не сейчас. Она не готова иметь дело с Миком, этого ей хочется меньше всего.
Прав был папа, зря она его не послушалась. Ну что про него сказать, одно слово – безнадега – нельзя винить человека за его ирландскую кровь. Даже не верится, какой упрямицей она была в девушках. Обо всем знала лучше всех, будь то замужество или музыка. Теперь вот и пикнуть не смеет, разве что в одном отношении.
Вечером она слышала, как Он (твой ирландец) прокрался по задним комнатам и хлопнул сетчатой дверью. Пошел гусениц обирать с фуксий, что растут у забора.
Что до музыки, то ее скрипка уже много лет лежит на верхней полке гардероба, облицованного под дуб. Вспоминая о ней, она закапывает ее еще глубже под стопкой глаженого белья.
У нее были артистические наклонности. Мама водила ее на валлийские фестивали, расправляла ей юбочку, причесывала перед концертом. Когда выяснилось, что скрипка обе-щает больше, чем декламация, папа ее отправил в консерваторию. Она знала, что любить полагается Баха, да и любила, но для первого концерта с оркестром выбрала Бруха.
(Мику это ни о чем не говорило; в те годы он любил петь своим ирландским тенорком для друзей или когда брился.)
Но у нее-то было призвание, пока профессор Мамберсон не вывел ее через обитую байкой дверь в коридор, чтобы конфиденциально сказать: «Жаль огорчать вас, Олив, но в таких обстоятельствах…» Что за обстоятельства, она не спросила, потому что не поверила. Спросил папа, но ответ ей по доброте душевной не передал. Он всегда и во всем полагался на деньги, но профессора Мамберсона он так и не сумел подкупить. Он отказывался верить в свою неудачу, как и она (пока не вышла за Мика) отказывалась верить в свою.
Сначала она брала учеников, соседских детей, имевших хоть какие-то способности. Просила недорого. Дети, в большинстве своем ненавидевшие скрипку, душераздирающе пиликали в передней комнате с видом на парк. Когда она сама показывала, как надо, звук тоже выходил неприятным, желтым, как трава под араукариями.
Тогда это, впрочем, не имело значения: шла война, и всё можно было свалить на нее. (Миссис Дулханти упала с лестницы и сломала ногу, когда японская подлодка в гавань вошла.) Лишь когда война кончилась, стало ясно, какой это был отличный предлог.
Когда они уже поженились, но еще разговаривали, Он сказал ей, что война была лучшим временем в его жизни. Он служил сержантом авиации на Ближнем Востоке и хранил свои медали в жестяной коробке. Сказал, что надеется снова повоевать.
Она как раз поставила перед ним тарелку. «Не очень-то в мою пользу, да? Я, наверно, сам виноват. Кто-то ведь всегда виноват». Ей бы очень хотелось с ним согласиться – если не из-за того, что называют любовью, то и не по злобе. Вот так всё просто.
Он склонил голову набок и засмеялся, глядя на пережаренный стейк (ему такой нравился). Глаз его не было видно. Ей хотелось заглянуть в них, грифельно-голубые, цвета барвинка, как определила она в тот период, который называют ухаживанием и когда она еще желала любовных мук. Он тогда водил междугородний автобус. Они познакомились не то в Милдьюре, не то в Уогга-Уогге, куда он ее привез. Она забыла то, что не должна была забывать.
Он подсмеивался над ней, тогда еще дружески: «Ну и память у тебя!» Но ведь не забыла же она холодок, пробиравший ее от его барвинковых глаз, и помнила наизусть свои несыгранные сонаты.