– А вы согласны пройти ментальный досмотр?
– Как прикажете, господин оберштурмбаннфюрер… – покорно пробормотал бывший узник, но при этом быстро глянул в сторону, словно прося у кого-то защиты, и с дальнего кресла взметнулся молодой офицер, по-видимому, приставленный к поляку не то в качестве куратора, не то в качестве надзирателя.
– Я протестую, ваш так называемый досмотр означает полную власть над человеческим сознанием. Вы не вправе заставлять участников независимой комиссии проходить подобную процедуру…
– А вам я советую не вмешиваться, потому как вы наряду с вашим подопечным – первые в очереди на проверку, – вкрадчиво произнёс Штернберг. – Я вам обоим не доверяю.
Офицер – Штернберг запомнил, его фамилия была Эдельман – сел в тёмный угол. Он по-прежнему был спокоен – он был очень спокоен, его неестественное отрешённое самообладание с самого начала представлялось Штернбергу ледяной глыбой в каскаде чужих мыслей и эмоций, – но его на долю мгновения резануло беспокойство. Это Штернберг отчётливо ощутил. Эдельман, интеллигентный красавец штабной породы, выделялся странной способностью постоянно думать о чём-то несущественном. Его пресные обезличенные мысли наводили на подозрение, что этот человек зачем-то сурово контролирует своё сознание, памятуя о том, что его размышления в любую секунду могут быть перехвачены. Следить за собственными мыслями – поистине каторжная работа, и в любое другое время Эдельман заслужил бы безусловное уважение Штернберга, но сейчас он со своей загадочной особенностью представлялся фигурой в высшей степени подозрительной.
– Герр Габровски приказом рейхсфюрера назначен вашим дублёром и помощником, так что вы обязаны ввести его в курс дела, – сказал Илефельд, – а что касается штурмбаннфюрера Эдельмана, то его кандидатура одобрена самим фюрером. Вы что же – смеете предположить, что фюрер способен ошибаться?
Некоторое время Штернберг всерьёз раздумывал над тем, чтобы, собравшись с силами, попытаться впечатать в дубовое сознание генерала мысль об обязательном разрешении на досмотр, но это уже было бы прямой ментальной атакой, и ясновидящий поляк тут же доложил бы об этом – недаром всё-таки они притащили его с собой…
– Кстати, вы прочли указ рейхсфюрера? Нет? – заметив нераспечатанный пакет, так и лежавший на низком столике у рояля, Илефельд раздражённо повысил голос:
– Так о чём мы вообще тогда разговаривали?
Штернберг поднялся, взял пакет и расхлябанной походкой двинулся от рояля к Илефельду, чувствуя скользящие опасливые и любопытные взгляды.
– Для того чтобы прочесть письмо, мне необязательно вскрывать конверт, группенфюрер… Для нас обоих было бы лучше действовать вопреки этому бездарному указику. – Штернберг фамильярно затолкал пакет за борт генеральского мундира и вполголоса продолжил, краем глаза злорадно следя за тем, как все в комнате напряглись, пытаясь разобрать его слова: – Я отнюдь не собираюсь играть тут в контрразведчика, у меня совершенно нет на это времени. Но вашим людям я не доверяю. Я вас предупредил. Если по вине ваших подчинённых что-нибудь нарушит ход операции – тогда ваша голова полетит с плеч, не моя. Я всё сказал. Подумайте.
На берегу реки возле капища его ждут. Человек стоит к нему спиной, лицом к раскрытой в небо скале: невысокая фигура, покатые узкие плечи. Длинный белый плащ-накидка скрадывает очертания тела, широкий бесформенный капюшон покрывает голову. Приподнимается бледная рука, бросает в воду мелкие поникшие полевые цветы. Штернберг уже достаточно близко, чтобы разглядеть возле узкого, с выступающей косточкой, девичьего запястья кривые цифры вытатуированного номера.
– Дана…
Край низко опущенного капюшона не даёт заглянуть в лицо.
– Зачем?.. Зачем ты вернулась?.. – каждое слово даётся мучительно, но ещё больше мучает безучастное молчание в ответ. – Ведь ты свободна. Ты можешь идти куда захочешь. Тебе… тебе нельзя приходить сюда.
Всего несколько слов, и уже бездна лжи. Нет у неё свободы, как и нет никакого желания куда-то идти: ведь в её изуродованном ментальной корректировкой сознании есть только его образ – учителя и господина – мерило, цель и смысл всему на свете.
– Скажи хоть что-нибудь. Прошу тебя.
Молчание становится уже нестерпимым.
– Я так виноват перед тобой, знаю… Такое не прощается…
Сделать ещё шаг, положить руки ей на плечи. Их детскую хрупкость так хорошо помнят его ладони.
– Дана…
Она оборачивается. Плащ распахнут, и это страшнее разверстой раны: под плащом – смертельно исхудавшее, землисто-бледное тело узницы концлагеря, обтянутый пергаментом скелет. Даже в самые скверные времена Дана не была настолько истощена. Прутья рук и ног, острота едва не проходящих сквозь кожу тазовых костей, клин грубо выбритого лобка, запавший живот. На груди обильно кровоточащие порезы: руна «Хагалаз». Именно эту руну Штернберг вырезал на груди строптивой заключённой, когда совершал преступный обряд.