Следующая, младшая, отчаянно синеглазая, тоже стриженная под мальчика, но такая девочка, нежная девочка, вылепленная Творцом столь тщательно, столь вдохновенно, – вот нежная ложбинка на затылке, вот пшеничного цвета завиток на макушке, вот смущенная полуулыбка из-под золотых ресниц. Еще одна, помладше, тоже девочка – она капризничает, куксится со сна, требует внимания, но, видимо, с недавних пор его недостает – ведь есть еще мальчик, Давидик, это его я видела вчера на руках молодой женщины, – вот он, венец творения, сын, с распахнутыми в мир глазами, отороченными мохнатыми, завитыми, точно у девочки, ресницами.

Там и сям разбросанные на полу тюфячки – виданное ли дело, дети спят на полу, и мне тут же становится жаль себя, не познавшей этой неслыханной свободы, не ограниченной рамками кровати или раскладушки. Маринэ, Наринэ, Лусинэ.

Вот и все за столом. Солнце, точно огненный шар, выкатывается из-за утренней дымки – оно неумолимо, с ним невозможно договориться, не потому ли так темны комнаты и плотно опущены шторы, плач и агуканье младшего доносится откуда-то из глубины, из дневных комнатных сумерек.

Разноцветные тюфячки, пестрые стеганые одеяла, все собирается, складывается, точно еще один дом – ночной внутри дневного, – та скорость, с которой сотворяется ночной мир, ошеломляет и приоткрывает завесу, – эти дети, спящие вповалку на полу, эти руки в неустанной заботе, эти бережно прикрытые тряпицей ломти подсушенного хлеба, эта скатерть, готовая в любой момент развернуться навстречу ночному гостю – не случайны.

А вот уже другой дом – в проеме двери – седовласый богатырь, его зовут Саркис, – нет, говорит Саркис, – и даже не думайте куда-то ехать, что, у меня не найдется тюфяка? Постели? Четыре? Да хоть десять! Посмеиваясь, выкатывает он свернутый тюфяк, еще один. И скромная квартира обычного ереванского дома превращается в вигвам, бивуак, надежное убежище. В любое время – зелень, хлеб, сыр, – мало ли чего захочется гостю! В любое время хозяева, которые – само внимание и предупредительность, – вот и накрытый в глубине вигвама стол, вот и смеющиеся глаза Саркиса, его обращенный в тебя взгляд, в котором не накипь сиюминутного, а дымка далекого и почему-то щемящего.

Если бы я знала тогда, если бы понимала (сквозь муки и терзания отрочества и мнимых несовершенств моих неполных четырнадцати), как важен был этот миг, к которому так стремился мой папа, тот самый час, в котором сморенные дневным жаром и беготней дети наравне со взрослыми сидят за накрытым (чем бог послал) столом, в то время как дом устилается (изнутри) и будто сам собой раскладывается (наученный долгим опытом изгнаний), и память моя, столь капризно избирательная, сохранит в самых сокровенных закоулках ее – горячий ночной ветер, пресный вкус лаваша (прозрачный – воды), и безмятежный детский сон в глубинах старого ереванского дома, на раскинутых как попало тюфяках, и одновременное чувство обретения и потери, с которым столкнусь много позже, по возвращении домой.

<p>Патараг</p>

Там лаваш и тархун, здесь фаршированная рыба и маца. Там Арарат, здесь – Подол.

Армяне любят соль, – с гордостью говорил папа, и я, конечно, старалась. Ох, как же я старалась ради словечка отцовского одобрения. Все лизала и лизала горькую соль, пока язык не делался шершавым как наждак.

Армяне любят соль, – посмеивался папа, и я с замиранием отслеживала движение, которым пучок зелени погружался в солонку, а затем плавно подносился ко рту.

Роняя слезы, жевала острый, очень острый сыр. Он крошился в пальцах и оставлял едкое послевкусие.

Я ела лимон без сахара и пылающую аджику. Стремительно заглатывала адскую корочку бастурмы.

Острое, горькое и соленое. Будто причащение, суровый обряд инициации.

Чай мы пили без сахара. Горький черный, с привкусом древесины, и отдающий рыбой зеленый. Из маленьких белых пиал, как это принято на востоке.

Зато в другом доме чай был сладким. Он был таким сладким, что в горле першило, и второй стакан казался лишним. Пили чай с сахаром из высоких стаканов и ели сладости. Сладким было все. Марципановые завитки, клубничный компот, густая наливка из маленьких черных вишен… Сладкая хала лежала на столе, пышная как купчиха, блистала жаркими боками. Все здесь было мягким. Подушка-думочка уютно подпирала спину, глаза смыкались сами собой. Не правда ли, от слова «мамтаким»[29] становится сладко?

А слово «марор»[30] – горькое, как правда, которой не избежать?

Глаза смыкались, и за столом оставались взрослые. Уж они знали толк в горьком. Хрен, горчица, селедка…

Дети успеют, пусть им будет пока сладко. Еще успеют, – вздыхали взрослые, и глаза их блестели как черные горькие маслины.

Горькое, сладкое, соленое. Говорящая голова фаршированного карпа всплывала в моих снах. Изо рта его торчала веточка розмарина, – ах, – выдыхал карп и со стоном переворачивался на блюде. И я в страхе просыпалась, и бежала туда, где стоял маленький заварник с надтреснутым носиком, и горек был чай из него.

Перейти на страницу:

Все книги серии Люди, которые всегда со мной

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже