Павел вспомнил эти слова именно теперь, когда Юля была возле него. Они молчали долго до неприличия. Вокруг шумела, как непокорный океан, полная народа набережная. Звук из динамиков несся так, что мешал говорить. Казалось, и слова не услышишь в этом сплошном бедламе, когда все кричат, хохочут, свистят. Но он все равно наклонился к Юлии – она стояла рядом и, казалось, зябла от волжского ветра, хотя было жарко, – и начал ей говорить… что-то. Она ответила на удивление охотно. Прокричала ему в ухо свое невысокое мнение о выступавшем певце. Павел продолжал – ломая себя, заставляя себя говорить снова и снова, и Юля уже смеялась, и все вокруг стало приятным, и хохочущие люди казались родными братьями, словно вся набережная смеялась над одним и тем же.
Ветер между тем усиливался, и синие знамена на флагштоках, установленных возле сцены, развевались вольно и смело. Быстро темнело, и белые огни сцены мерцали сквозь наступающую ночь, и лучи словно неслись вместе с музыкой, и рвали пространство. Бурая, почти черная Волга казалась угрюмой и древней, и огоньки лодок, еще мелькавшие на ней, были лишь мелкими искорками огромного языческого костра, который разгорался на набережной. Диджей объявил Жижерину. Все зашлись в восторге.
Песня затянулась, как зажеванная магнитофонная пленка, а Павел смотрел на Юлию – она была вся сиреневая, упавший свет, фонарь с синим стеклом. Все остальные фонари на набережной были обычные, желтые, и только этот, под которым они остановились, почему-то синий. И в этом медленном, реющем свете ее тихая улыбка, спокойная, чуть-чуть грустная, казалась особенно беззащитной от бушующего кругом веселья.
«И что мы тут делаем?» – подумал Павел. Он нагнулся к Юле – ее волосы пахли сиренью, словно в такт падающему от фонаря свету – и сказал:
– Пойдем?
Она поджала губы, как делают маленькие дети, и Павел заметил, как на ее подбородке вдруг ожило множество мелких ямочек, словно пятнышки на панцире черепахи, и быстро кивнула. Павел взял ее за руку и стал пробираться наверх, медленно, а вокруг «шум был гамский», как говаривала его племянница, закладывало уши, под ногами шуршали банки из-под пива, концерт только разгорался, толпа свирепела, накаляясь, набирая адреналина и злости. На площадке они остановились передохнуть. Рядом молодой парнишка плясал какой-то расхлябанный танец, кружась и спотыкаясь, но на него внимания не обращали. Девушка, маленькая и круглая, сидела на ступеньке с бутылочкой пива и улыбалась, и что-то наивно-счастливое было в этой улыбке, какая-то космическая, вечная радость, что Павел даже позавидовал мимоходом. Длинный парень с черными волосами и золотой серьгой в ухе обнимал за талию плотную, шикарную блондинку и что-то шептал ей, улыбаясь длинными, влажными губами, и та смотрела на него с какой-то животной нежностью, самой лучшей нежностью на свете. Три девушки, смеясь и держась за руки, перекрыли весь проход, и без того узкий. Пока они расступались, Павел обернулся, и панорама целого вечера – праздничного городского вечера – представилась ему. Сцена была в ярких огнях, сияющих, разбегающихся, слепящих. И внизу, в полутьме, шевелилась огромная масса – из нее то и дело выползали, как цветные гусеницы, вереницы гуляющих людей.
А возле синих будок общественных туалетов, к которым всегда стояла очередь, двое милиционеров вели куда-то парня в розовой рубашке, его на каждом шагу выворачивало, и один из ментов, брезгливо ежась, толкал его в спину, а другой с безразличием наблюдал за сценой, держа конвоируемого за шкирку.
А на сцене Жижерина ходила кругами, как тигрица в клетке, и цепь милиционеров, стоящая немой стеной вдоль периметра сцены, казалась какой-то таинственной стражей, молчаливой, загадочной, стоящей в тени, куда не долетали разноцветные огни прожекторов. Певица кричала в темноту, в густую ночь, в которой стояла огромная живая стена на ступеньках, привычные слова:
– Привет, город! Как настроение?
Лучи, не добегая до ступенек, рассыпались, растворяясь в черной гуще, музыка вокруг была во всем, в каждом сантиметре пространства, и люди вдыхали ее вместе с воздухом, с каждым глотком, с каждым вдохом. Музыка билась быстрее, чем сердце, и словно разряды тока проходили через огромное, живое тело толпы. И кровь билась, подчиняясь этому ритму, уходя в него целиком, преклоняясь перед ним, веря в него, как верят в лучшую, бесконечную жизнь, и голова кружилась от счастья, что все возможно, раз есть эта музыка, этот день, эта молодость. Как странно было вспоминать тот оставшийся за пределами музыки мир, пропадающий где-то вдали, в завтрашнем дне, который так далек и так беспощаден, потому что он придет. И завтра закончится сегодняшний день, когда есть эта музыка, эта набережная, полная азарта и ритма, кончится пиво, и будет работа, учеба, похмелье… Ничего веселого. Все, что близко и радостно, останется здесь, и с утра дворники выметут мусор, и все эти банки, бутылки, обертки, как проходящую молодость, сгрузят в мусорный бак.