Ася была сегодня необыкновенно нежна к нему, и он нес в себе эту нежность, как носят ребенка, осторожно и бережно. Воспоминание о ней, все еще яркое, физическое, было таким сильным, таким теплым, что он расстегнул куртку.
– Как ты думаешь, мы будем вместе через пять лет? – спросила она на прощание.
– Конечно будем, – уверенно, не думая, сказал Костя.
Она покачала головой, улыбнулась, тихо, нежно, печально, легко дотронулась до его губ кончиками пальцев и скользнула в парадную.
Теперь он шел и думал, как перевернулась жизнь. Два месяца назад он точно знал, что с ним будет через пять лет, мог легко представить себя студентом ЛИЖСА, в Парголове на этюдах или в мастерских на набережной Красного Флота – он ходил туда пару раз с матерью. Кто будет рядом с ним, с кем он сам будет рядом – он не знал тогда и не очень задумывался. Сегодня он не загадывал ни что с ним будет, ни где он будет, но точно знал, кого хотел, кого обязан был видеть рядом. Через пять лет, через десять, всегда.
Возле Бадаевского дома Костя свернул налево, вспомнил, что так и не рассказал матери о своем приключении на крыше, о том, что она была права. Он запрокинул голову, глядя на Аврору, и вдруг почувствовал, впервые за три недели, прошедшие после ареста, не только понял, но и почувствовал, что матери рядом нет, совсем нет, и неизвестно, когда она будет рядом и будет ли. Гулять расхотелось, он повернул домой.
Долгих был дома, впервые за последние дней десять вернулся рано, сидел на кухне босой, в гимнастерке без ремня, потягивал чай из шестиугольной старинной чашки, по бокам которой бесконечно плыли, догоняя друг друга, стройные парусники. Из нее обычно пила мать. Отцовскую Костя спрятать успел, а эту – нет, и теперь уже неудобно было прятать, да и незачем.
Раздевшись, Костя пошел было в ванную умыться перед сном, но Долгих окликнул его:
– Константин, поди-ка на минутку.
Костя задержал дыхание, сосчитал до десяти и вошел в кухню, уверенный, что сосед сейчас расскажет ему об отце.
– Здорóво! – сказал Долгих. – А я тебя сегодня видел. Ты что, к Филонову ходишь?
– А вы что, за мной следите? – возмутился Костя.
– Чудак человек. С чего мне следить-то за тобой. Я просто в доме Ленсовета сегодня был, в новом, по делам, гляжу: ты идешь. Я тебя окликнул даже, да там машина проехала, зеленая такая эмка, ты и не услыхал, бежал куда-то. На свиданку, поди.
Костя вспомнил зеленую эмку, но промолчал, пристально, с подозрением, глядя на Долгих.
– Чудак человек, – повторил сосед. – Если бы я за тобой следил, с чего бы я тебе сейчас рассказал.
– Может, вы хотели проверить, заметил я вас или нет, – все еще подозрительно буркнул Костя.
– Пинкертонов начитался, – сказал сосед. – Скажи лучше, нравится тебе у этого, у Филонова?
– Нравится.
– Ты там небось самый младший.
– Да там и нет почти никого, – сказал Костя, – днем только я и студент один из Академии. А вечером, на теорию, человек пять еще приходит, и все.
– А что за теория?
– Аналитического искусства.
Долгих помолчал, потягивая чай, спросил резко:
– Живешь-то на что?
– Родители оставили.
– И много оставили?
– На месяц-другой хватит, – дипломатично ответил Костя. – Потом работать пойду. В типографию. Учеником литографа.
– Кого-кого?
– Художника, который иллюстрации делает. Картинки в книгах.
Долгих встал из-за стола, потянулся, зевнул, сказал:
– Ладно, будь. Пойду подушку подавлю минут пятьсот, если получится.
Утром Костю остановила тетя Паша, поманила пальцем, завела в дворницкую, спросила:
– Как живешь-то? Кажный день, гляжу, ходишь, дай, думаю, спрошу. Вдруг дали свиданку, так я чего приготовлю для Натальи Николавны. Пирогов напеку. Не дали еще? А передачи-то берут?
Костя молчал, не решаясь поднять глаза.
– Не берут, значит, – решила тетя Паша. – Где сидит-то она, голубушка, на Шпалерной, поди?
– Я не знаю, – пробормотал Костя, разглядывая свои ботинки.
– Что, даже этого не скажут?
Костя молчал, она сделала шаг назад, спросила с подозрением:
– Да ты ходил ли? Узнавал ли?
– Я не знаю куда, – с усилием выговорил Костя.
– Эх ты, – сказала она с такой силой презрения, что Косте захотелось испариться, исчезнуть и никогда больше с ней не встречаться. – Эх ты.
Кто-то позвал ее со двора, она убежала, Костя вышел следом. Было трудно дышать, горели щеки. Теперь он и сам не понимал, как так можно было – забыть, не подумать. Мать вставала очень рано каждое утро, чтобы ездить к отцу. Но куда? И как она узнала – куда? И как ему, Косте, узнать?
На полпути к Филонову он свернул к типографии и два часа до обеда просидел в соседнем сквере, рисуя малышей с няньками. Девочка лет четырех-пяти подошла к Косте, заглянула в блокнот, спросила, шепелявя:
– Ты худозник?
– Я учусь, – сказал Костя.
– Нагисуй собачку, – потребовала девочка.
Костя раскрыл папку для рисунков, сшитую матерью из толстой парусины, хранившейся в сундуке, оторвал пол-листа, нарисовал собаку с костью в зубах. Девочка захлопала в ладоши, потребовала:
– Тепей кошку.
Он нарисовал кошку. Кошка держала в зубах рыбу.
Толстая дама в темном платье с белым воротничком подплыла к ним, посмотрела на Костю подозрительно.