– Постой-ка, – перебила она, нашарила в кармане ключ, открыла дверь – Костя удивился, раньше тетя Паша дверей не запирала – втолкнула его в комнату.
В комнате за занавеской, отделявшей крохотную кухню от кровати, мелькнула тень.
– Ну-ка, толком давай, – велела она.
– Я в приемную ходил. НКВД. А они не пускают, потому что паспорта нет. А Юрке сказали – следствие, и все.
– Погоди гнать-то, – поморщилась тетя Паша. – Чего-то я не пойму.
Сзади послышался шорох отодвигаемой занавески, Костя резко обернулся – незнакомец в сером пальто и клетчатой кепке стоял возле печки и смотрел на него. Правда, теперь он был без пальто, в старом пиджаке и серых габардиновых брюках, но Костя узнал его сразу.
– Александр Николаич, голубчик, – охнула за спиной тетя Паша.
– Все хорошо, – сказал незнакомец, – все хорошо, все очень удачно складывается.
– Я вам не верю, – сказал Костя.
Александр Николаевич встал, отошел к окну, заметил:
– Могу тебя понять. Я бы тоже не сразу поверил, наверное. Но ты помнишь старый сундук, что стоит в коридоре? Ты знаешь, что там есть…
– Я знаю про тайник, – перебил Костя. – Это никакое не доказательство. Тетя Паша могла вас впустить, и вы туда могли засунуть все, что хотели.
– Там лежит письмо, оставленное тебе матерью. Ее собственной рукой.
– Почерк можно подделать.
– Можно. Но я не о почерке. На крышке сундука, слева с внутренней стороны, выжжены две буквы, вензель, «АЗ». Выжжены они давно, очень давно, так не подделаешь. Это я выжег, лет в десять. Это мои инициалы.
– Совпадение, – упрямо сказал Костя и демонстративно посмотрел на часы. – Два часа ночи, я спать хочу. А завтра пойду в милицию и все им о вас расскажу.
– Можешь. Меня арестуют и расстреляют. И это навсегда останется на твоей совести.
Помолчали. Тетя Паша, молча сидевшая в углу, то ли вздохнула, то ли всхлипнула и перекрестилась.
– Пожалуй, ты прав, Константин, – сказал Александр Николаевич. – Пора идти спать. Я пробуду здесь еще три дня, больше никак не могу. Если захочешь прийти – приходи поздно вечером, когда совсем стемнеет. И желательно, чтобы во дворе никого не было. Прасковья Петровна и без того сильно рискует.
– Да что вы, господи помоги, я же… – начала тетя Паша, но Александр Николаевич остановил ее властным повелительным жестом.
«Барин!» – с раздражением подумал Костя, встал, надел куртку, развернулся к двери.
– Это ничего, что ты не веришь, – сказал Александр Николаевич ему в спину. – Это нестрашно, у нас еще все впереди.
Костя хотел крикнуть ему, что ничего у них впереди нет и быть не может, но передумал, вышел из дворницкой, аккуратно прикрыв дверь, побрел через пустой двор. Ночь стояла в колодце двора темным столбом и только высоко-высоко над крышами можно было различить едва светлеющий серо-синий кусочек неба, и казалось, что жизнь – там, сверху, а он – на дне, там, где жизни нет.
Он поднялся на свой этаж, осторожно, чтобы не разбудить Долгих, открыл дверь, на цыпочках прокрался в комнату, лег на кровать не раздеваясь. С проверками придется подождать до завтра, пока сосед не уйдет на работу, но Костя и так, без проверок, знал, что все сказанное, все услышанное им за последние часы – правда. И спорил только потому, что правду эту принимать не хотел и что с ней делать – не знал.
Утром, сразу после ухода Долгих, он долго ворочал сундук, пытаясь поставить его на бок, но сил не хватало, он плюнул, взял отвертку и попытался отвинтить скобу, закрывавшую тайник. Тяжесть сундука давила на скобу, отвертка постоянно соскальзывала, царапая руки, а по лестнице в парадной все время кто-то ходил, и Костя вздрагивал каждый раз, когда шаги приближались. Но откладывать было нельзя, Долгих сказал ему за завтраком, что в спальню тоже вселят жильцов, что каким-то его знакомым уже дали ордер на вселение.
Через два часа, грязный, исцарапанный, злой, он сумел вытащить картонную папку из тайника и привинтить скобу обратно. Подметя коридор, он решил на всякий случай вымыть пол, а взявшись мыть в коридоре, вымыл еще и на кухне, и в комнате, и в кабинете. Потом искупался сам, надел свежее белье, чистую рубаху, заметил, что это последняя из оставленных матерью и надо бы постирать, притащил грязное белье, замочил его в тазу с мыльной стружкой, как делала мать, потом долго и неумело жамкал его, полоскал в ванной, вывешивал на протянутые над ванной веревки, которые они с отцом так хитро устроили, что можно было с легкостью снять, отцепив крючок. В полдень он уселся пить чай и честно признался себе, что просто тянет время, боится посмотреть, что лежит в картонной папке. Не верить незнакомцу, забыть о нем, кем бы он ни назвался, было легко. Не верить матери было невозможно.