Жизнь сложилась так, что ничего кроме имени я не могу тебе оставить. Тебе придется пробиваться самому. Ты пробьешься, ты обязан, слишком многое в тебя вложено, в тебе продолжено.

Я люблю тебя. Помни, что я люблю тебя, где бы ты ни был и что бы с тобой ни случилось.

Мама».

Костя отложил письмо, закрыл глаза и долго лежал, ни о чем не думая. Потом засунул руку в папку, вытащил наугад одну фотографию. Фотография была знакомая, но не вся, а только левая ее часть. В левой части на ворсистом ковре сидел малыш в светлом костюмчике с погремушкой в руках – он, Костя. Такую фотографию он знал, она хранилась в семейном альбоме, и погремушка хранилась в сундуке, в старой корзинке, вместе с другими его детскими игрушками – деревянной лошадкой на веревочке, плюшевым медведем с большим коричневым бантом, тряпичным клоуном. Но у фотографии в его руке была еще и правая, неизвестная ему часть. Рядом с ним на ковре сидел второй малыш, девочка в платьице с кружевным воротником. Она тоже держала в руках погремушку, и если малыш Костя смотрел сердито, то девочка улыбалась во все свои четыре зуба. Он перевернул фотографию – на твердом картоне отцовским крупным почерком было написано: «Котя – Катя. 1923, май».

Он стукнул кулаком по кровати, попал по деревянной раме, взвыл от боли и от злости. Потерев ушибленную руку, он отложил карточку в сторону и достал из папки другую. И эта фотография была ему знакома. Дедушка с бабушкой сидели у стола, девочка-мама смотрела в объектив, но между мамой и дедушкой больше не было привычного Косте пустого пространства, теперь там стоял мальчик лет восьми, в бархатной курточке и белой рубашке с широким отложным воротником. Мальчик был похож одновременно на мать, на Александра Николаевича и на самого Костю.

Вдруг навалилась страшная усталость, он сложил фотографии обратно в папку, спрятал ее за шкаф и снова лег. Как мать это сделала, он знал, она сама рассказывала, что в трудные времена в двадцатые годы подрабатывала ретушером в фотоателье. Зачем она это сделала, он тоже знал. Но от знания было не легче.

Полежав немного, он собрался снова достать папку, посмотреть тетрадь с родословной, но услышал, как ключ повернулся в замке, и доставать ничего не стал. Сосед вошел, крикнул: «Привет», отправился в ванную, открыл на всю мощь кран. Пока он мылся, фырча и ахая от удовольствия, Костя выскользнул из комнаты, из квартиры и полночи бродил по набережной Фонтанки: мимо Фонтанного дома – как весело было им с Асей в Музее занимательной науки, – мимо Литературного дома, в котором жил Тургенев, и Гончаров, и Белинский, и Тютчев. Как он сердился на мать за ее бесконечные рассказы, за невозможность пройти по улице без того, чтобы не услышать: «А знаешь, Костя, в этом доме…» Теперь же из каждого дома и с каждой набережной смотрели на него призраки некогда живших здесь людей, знакомых, любимых им людей, которые словно говорили ему: ничего, ничего, мы тоже жили в трудные времена, ничего, держись, как-нибудь. «Арс лонга, вита бревис»[13], – как-то сказала ему мать, и он пропустил мимо ушей, как пропускал многое, что казалось ему лишним, ненужным в той новой, ни на что не похожей жизни, что строилась вокруг. А сейчас он вдруг вспомнил и понял. Никто не знает, как звали каменщиков, строивших Фонтанный дом. Никто не знает, чему они радовались, от чего плакали. Вот уже сто лет, как их нет на свете, а прекрасный дом, дело рук их, стоит.

Дойдя до Ломоносовского моста, он перешел на другой берег Фонтанки, добрел до школы, сделал круг вокруг длинного желтого здания с бесконечным множеством колонн. Семь лет его жизнь текла под этими колоннами, но ни грусти, ни жалости не было. Одноклассники уважали его – за хорошую учебу, за умение рисовать – но не любили, это он понял еще в младших классах. Сначала расстроился, потом привык. Таня Филиппова, которая нравилась ему весь восьмой класс, а потом совсем разонравилась, сказала однажды:

– Ты какой-то другой, Успенский. Ты даже сидишь не как все.

– Как я сижу? – изумился Костя.

– Прямо, – ответила она. – Ты всегда сидишь слишком прямо.

Он усмехнулся воспоминанию и повернул к дому.

Утром Долгих сказал ему:

– Совсем ты зарисовался, дома не бываешь. Или ты по свиданкам бегаешь? Что ж, дело молодое, понятное. Мне твоя подруга понравилась, такая на лицо броская, из себя складная. И умная, говорит грамотно. А то по молодости думаешь, лишь бы было за что подержаться, был бы, как говорится, буфет хороший. По себе помню. Неправильно это, не по-советски. Как считаешь?

Костя пробормотал что-то невнятное, уткнулся в чашку.

– Вот ты мне разъясни за это аналитическое искусство, – сказал Долгих. – Я вчера у лектора спрашивал, приходил к нам один, лекцию читал про эпоху Возрождения. Так он не знает, что это такое, аналитическое искусство.

– Это Филонов сам придумал. Это его метод.

– Но что за метод такой, что делать надо?

Костя задумался. Когда объяснял Филонов, все становилось простым и понятным. Но сам Костя даже Асе не мог толком объяснить, что это такое – сделанность.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже