На следующее утро мама и отчим уходили на работу, а я оставалась одна, под ключом. Что же делать пятилетней девчонке? Карандаши «простые» и цветные, краски, бумага белая и цветная, клей, кисточки и ножницы — все забывалось. Голова была забита одной мыслью — нарядить свою куклу в кружева. Я открывала шифоньер, доставала приготовленные мамой для носовых платочков квадратики батиста, кружева — тонкие, узкие — и начинала резать, кроить и шить бальные платья кукле.
Но когда мама вечером видела результат моей работы, она терялась, как поступить со мною — наказать или похвалить за испорченные платочки и сшитые кукле платья. И все же мне чаще доставался «в награду» ремешок и угол. Реви не реви, а ткань и кружева испорчены.
Частенько доставалось от меня и маминой швейной ножной машинке. Сколько раз я ее (и маму) расстраивала! Сколько раз мама часами починяла расстроенную мною зингеровскую белошвейку! Почему белошвейка? Да потому, что машина была предназначена для шитья только тонкого белья и платья, а тут на ней экспериментировали мои «тонкие пальчики». Да-а, бывала работа — у меня, и у мамы.
Так начиналось мое рукоделие.
Скарлатина
Зима 1932–1933 годов. На Украине голод. Мне шестой годок. За обеденным столом я, мама и отчим (я упорно не хочу называть его «папой»). В тарелке — мой любимый фасолевый суп. Я не знаю, кто варил суп — то ли отчим, то ли мама. Но я очень не любила, когда суп заправляли поджаренным луком: он плавал поверху. Я начинаю, не торопясь, выбирать лук на край тарелки. Мама с отчимом молча едят и наблюдают. Я выловила лук, зачерпнула первую ложку и только поднесла ее ко рту, как отчим своей ложкой сгреб весь лук в суп. Я заплакала. Мама прикрикнула: «Прекрати и ешь!» Я заплакала сильнее и снова начала выбирать лук. Выбрала. А суп стынет. И снова отчим сгреб лук в тарелку. Делал он это молча. Я еще сильнее заревела. Слезы уже капали в тарелку, из носа текло, а я в третий раз начинаю упорно вылавливать лук. Отчим и в третий раз вернул лук на место. Тут уж я ударилась в громкий рев — ведь я очень любила фасолевый суп… только без лука. Я бросилась на диван, задрала ноги на спинку. Помню только, что мама сказала отчиму: «Не трогай ее». Больше ничего не помню…
Через много лет мне рассказала тетя Женя, что я тогда потеряла сознание; температура была выше сорока. Без сознания я пролежала ровно неделю, была при смерти. Оказывается, я заболела тяжелейшей формой скарлатины. Мама в больницу меня не отдавала, и тетя Женя, ее сестра, еду ей подавала через форточку, рискуя заразиться, рискуя здоровьем своей дочки. Отчим отсутствовал.
Помню, когда я очнулась, зашли люди в белых халатах и стали опрыскивать все — стены, вещи, пол, потолок, без разбора и сожаления, раствором с резким запахом — карболкой. А потом машина увезла меня в инфекционную больницу на окраину Харькова. В ней лежали и взрослые, и дети.
Первую ночь в больнице я проплакала, приговаривая: «Мамочка, мама, забери меня отсюда, мама, у меня болит головка, головка болит…» Я очень хорошо помню эту сильную, не утихающую ни на секунду головную боль и свой бесконечный заунывный плач.
Подходил ко мне врач, успокаивал меня шепотом, подходили медсестры, гладили меня, ласкали — но ничего не помогало.
Помню полумрак, кровать моя — у деревянной колонны посреди огромной палаты, вверху деревянные раскосы — и сразу крыша, без потолка и чердака. Как долго я лежала в этой палате — не помню. Наверно, пока не наступило улучшение.
И вот наступил день, когда меня перевели в маленькую палату, где лежали молодая женщина и девушка. Обедали мы в большой палате, за грубо сколоченными деревянными, длинными-предлинными столами, сидя на таких же скамьях. Столы не были покрыты клеенкой — голые столешницы потом выскабливали. Ели из алюминиевых мисок такими же ложками. Палата эта была мужская: в ней лежало много мальчишек.
Однажды врач поставил меня на стол и провозгласил: «Вот посмотрите, мальчики, как Вика будет пить рыбий жир, пусть вам будет стыдно!» — и поднес мне столовую ложку, полную этого отвратительного снадобья. Я широко разинула рот и одним глотком (не поперхнувшись!) проглотила «эту гадость». Мне дали закусить кусочком черного хлеба с солью. Мальчишки, окружившие стол плотным кольцом, смотрели на меня, вытаращив глаза и открыв рот. Вся братия, и я в том числе, были «голомозыми» — наголо обритыми и худыми — кожа да кости (на Украине был голод). Помню, как мама принесла мне, купив по очень дорогой цене, граммов двести сливочного масла (настоящего! Тогда еще не умели делать суррогаты) и смотрела в окно со двора, как я его ела — из куска, без хлеба.