На другой день повар зазвал Сережку в какую-то комнату. Сережку, не спрашивая, раздели догола. Вещи его засунули в какой-то мешок и сразу унесли — он к этой поре уже весь обовшивел. Обработав и перевязав рану, его одели в чистую новую одежду: майку, трусы, рубашку, брюки, еще одну рубашку, новую фуфайку, обули в валенки с шерстяными носками, напялили солдатскую нашенскую ушанку и вывели на улицу.

«Для чего все это, думаю, — говорил мне Сережа, — если убивать — зачем перевязывать рану и одежку выдавать? А оказалось, как я понял значительно позже, немцы взяли меня к себе, чтобы опыты на мне проводить.

Во двор въехала санитарная машина, меня посадили туда, и вместе со мной поехал врач. Так я оказался в немецком передвижном госпитале. Поместили меня в палату, где лежали тяжело раненные наши бойцы. На окнах были решетки. Я понял, что это не рядовые бойцы, а командиры, а я как бы стал «подсадной уткой». Приходя в сознание, наши смотрели на меня косо. Они молчали, и я молчал. Меня начали лечить, как и их: перевязки, уколы, капельницы. Лекарств, видно, не жалели. Все мы молчали, и немцы молчали, только разговаривали между собой по-немецки и по латыни, как я понял. Рука болела ужасно, опухоль не сходила, болела шея и голова. На ночь мне давали снотворное, чтобы спал и не сдирал повязку, потому что от боли мне уже не хотелось жить. И знаешь, Вика, два раза меня навещал тот повар, и каждый раз он приносил бутерброд. Что его побуждало это делать, почему врачи пропускали его ко мне — это для меня осталось тайной навсегда, так как ни он не знал русского языка, ни я немецкого.

Два командира скоро умерли. Кто они были, я так и не узнал.

А с рукой у меня улучшения не наступало. Рану чистили, обрабатывали, замазывали разными мазями, бинтовали — и все не на пользу. Я тосковал, по ночам плакал, порой и снотворное не помогало. Чем они меня лечили, с какими лекарствами экспериментировали — не знаю. Только теперь, Вика, я понял, что они хотели узнать все о нашем русском загадочном организме. Каким русский, советский может быть терпеливым, стойким, крепким духом. Да, я задал им жару, и все-таки они не поняли до конца, откуда у нас берется сила духа.

Я мучился в этом госпитале почти год. Потом меня перевезли за город, в какую-то деревню. Но тут под Харьковом завязались мартовские бои 1943 года, и госпиталь стал отступать на Запад. Так я очутился под Варшавой.

Харьков освободили наши, а меня немцы увезли. Зачем? Для чего я был им нужен? Ведь я был почти калека! Бросили бы меня! Нет, увезли…

Под Варшавой в госпитале я был сдан под опеку профессору-еврею. Видно, очень был знаменитый врач, раз его немцы не уничтожили. Он меня лечил хорошо, но все равно молчал — никогда ни слова.

А рука все пухла, что-то стало происходить с костями. Вот тут мне и ампутировали руку, оставили от плеча только культю.

А наши гнали фашистов, гнали быстрым маршем. Этот госпиталь бежал все дальше и дальше на Запад, через Чехословакию, Австрию, и оказался на границе с Францией. Рука у меня поджила, и меня выпустили из госпиталя — иди куда хочешь. А куда? Чужой край, незнакомая речь. Тут появились американцы, и я попал в лагерь репатриантов. Американцы передали нас нашим советским властям.

Недолго мы ликовали, едучи домой. Пересекли границу и… узнали, что попадем не домой, а опять в лагеря — «на проверку». Так я очутился на Севере, на Печоре, в шахтах. Одежда обносилась, а там морозы адские. Как выжил — трудно тебе объяснить. Обидно — ведь не предатели, хлебнули в плену у врага через край, а я — как подопытная обезьяна, в госпитале. Многие, выдержав в немецком лагере, начали умирать дома, в своем. От обиды не выдерживали дух и воля.

Я пробыл там два с половиной года. Мне уже шел двадцать второй год. Меня отпустили, так как я без правой руки и на фронте не бывал.

И вот я дома. Как мыкался — безрукий, голодный, не хочу и рассказывать. Меня спас мой хороший почерк. До войны я занимался во Дворце пионеров. Случайно встретил я своего бывшего преподавателя кружка. Он и посоветовал мне учиться писать левой рукой, а вскоре устроил меня кладовщиком на склад…»

…Мы с Сережкой просидели на кухне до утра. Его судьба едва уложилась в восемь часов рассказа.

<p>Первая повестка</p>

В ту лютую страшную зиму 1941–1942 годов мне шел пятнадцатый год.

В начале ноября 1941 года с биржи труда харьковской городской управы мне принесли повестку: явиться туда с продуктами и вещами для отправки на работу в Германию.

В ту пору мой отчим был еще в городе. Он был оставлен в оккупированном Харькове для работы в подполье. Мы, дети, об этом, естественно, не знали. Появлялся он очень редко и неожиданно. В этот раз он появился сразу после того, как принесли повестку. Отчим сообщил мне и маме: чтобы избежать отправки в Германию, мне нужно идти в университет.

Перейти на страницу:

Похожие книги